Елена Афанасьева // ne-bud-duroi.ru

(Ирина. Январь 1929 года. Москва). (Ирина. Январь 1929 года. Москва)

(Ирина. Январь 1929 года. Москва)

 

Сейчас... Сейчас...

Сейчас придут и меня убьют.

Убьют.

Из прежних жильцов, что жили в этой квартире до того, как в конце ноября все началось, я осталась одна.

Последняя.

Сейчас придет тот, кто, с тех пор как меня угораздило купить эту злосчастную камею, день за днем жестоко и бесчеловечно убивает всех, кто меня окружает, всех, кто встречается на моем пути.

Тот, кто убил белокурую женщину в переулке, решив, что камею купила не я, а она.

Тот, кто сообразил, что камея хранится в этой квартире, и принялся один за другим убивать моих соседей и переворачивать вверх дном их комнаты, в которых я могла спрятать сокровище.

Теперь этот сумасшедший «кто-то» придет, чтобы сделать то же самое со мной.

Что «то же самое»? «То же самое» что?

Что выберет убийца? Яд, который он подсыпал белокурой Вере? Нож, который вошел в тела Клавдии и Кондрата. Полет с лестницы вниз, как это случилось с матерью маленького Вилена? Или грязный топор, который проломил голову Ильзы Михайловны?

Как он собирается убивать меня?

И что станет делать потом? Потрошить мою вчера еще опечатанную, оттого и не разграбленную комнатку? Ломать старый корабль-буфет? Распарывать подушки, взла­мывать часы, искать таинственные тайники старушки Елены Францевны?

Откуда этому «кому-то» знать, что в моей буфетной никакого тайника нет. Этот «кто-то» прежде убьет, а потом примется искать...

А если отдать самой?.. Положить камею на самое видное место, на стол. Да еще крупно написать: «Возьмите! Да не осудит вас Господь!» Быть может, это спасет мне жизнь.

Жизнь... А зачем она, жизнь?

Зачем мне жизнь, если этот «кто-то» — Он?! Единственный, любимый, желанный и предавший человек. А кто еще? Некому больше. Больше некому... Неужели некому? Неужели он?

Ему хотела нести камею белокурая Вера. Он в свой первый приход, увидев драгоценную камею, сказал, что хранить ее у себя в квартире опасно. А я, так бездумно смеясь, пошутила, что отдам на хранение соседям — на пролетариев не подумает никто!

После этого убили Кондрата и Клавдию. Потом и партийную калмычку.

В день ее гибели N.N. говорил, что волнуется за ме­ня — слишком много смертей вокруг, а тут еще и эта камея... А я лишь радовалась тому, что он за меня волнуется, жизнь моя ему не безразлична. И снова рассказывала о тайниках, которые еще до революции были сделаны по велению бывшей владелицы Елены Францевны и о которых не знают даже обитающие под этими тайниками новые жильцы. Еще посмеялась: «Разве соседка знает, что сокрыто в отгороженных в ее уголке напольных часах!»

Пошутила, глупая. А потом ее убили. И разворотили часы.

А потом убили Ильзу Михайловну, которой я во время ареста отдала на хранение камею. Убили в ту ночь или в то утро, когда я возвращалась с Лубянки. И увидела Его, выходящего из нашего дома. Так рано — в Звонарском еще не погасили фонарей, — а он уже выходил из нашего дома. Сказал, что ему не открыли в нашей квартире дверь. И не дал мне постучать Ильзе Михайловне и сообщить, что я вернулась. Не пустил меня в Ильзину комнату, увлек и стал целовать и все остальное делать стал. И обладал мной, а за стеной с этим ржавым топором в голове лежала Ильза...

Таинственный убийца не тронул только меня. Пока не тронул.

Теперь камея у меня. Больше негде искать. Значит, убийца должен прийти ко мне.

И придет.

Он звонил и сказал, что придет. Сказал, что Ляля уехала к подруге на дачу в Кунцево, и он после вечерних лекций попозже сможет прийти.

Зачем? Чтобы забрать камею. Чтобы убить меня и забрать камею? Или только убить? Или только забрать?

Он?! Неужели Он? Способен?! Способен влюбить в себя, и мучить, и пытать этой любовью ради куска камня, пусть даже тысячелетней давности?!

Неужели все, что меж нами случилось, было тоже только ради этой столь потрясшей его воображение камеи? Только ради того, чтобы камею у меня отобрать? Ради древнего куска камня он целовал меня, обнимал, ложился со мной в постель, шептал на ухо все эти сводящие с ума слова... А думал только о том, как камею забрать...

Господи, Всемогущий, только бы это был не Он... Только бы не Он!

Пусть Он лучше сегодня не придет...

Или пусть придет, я так давно не видела его глаз, не чувствовала его рук... Неужто можно убийцу ждать и желать?

Неужели можно любить убийцу?!

Бог мой, началось?!

Отчего шум в той выгородке в коридоре, где жили Вилен с его несчастной мамой? Выгородку еще не успели заселить, как не успели заселить и только что опустевшую комнату И.М. Пролетарский поэт Мефодьев Иван ушел на одну их своих встреч с читателями — спускается к рабочему классу с какого-то там этажа... Значит, во всей опустевшей квартире я одна. Отчего тогда шум?

Хотя что мне теперь... Может ли быть нечто беспощаднее и страшнее того, что случилось со мной? Полюбила убийцу. Неистового и жестокого. Столь же неистово и жестоко полюбила. И не могу никак разлюбить. Даже теперь, когда он должен прийти, чтобы убить уже меня.

Если все так, то пусть лучше убивает, зачем мне жить, если все так!

Синим карандашом дрожащими крупными буквами поперек последнего, принесенного мною еще в ноябре номера «Огонька» с лестницей нового дома на обложке, пишу то, что собиралась написать:

«Камея — ваша! Я никому ничего не скажу. Да не осудит вас Господь!»

И тонкое свечение двух идеальных профилей на этом сером журнальном листе.

Кладу журнал с надписью и камею на стол. Ключ от моей двери у него теперь есть — сама, вернувшись с Лубянки, дала, чтоб мог приходить, когда хочет, и звонком не будил соседей.

Пусть войдет и возьмет. А если решит меня убить — я готова. Лягу на кровать, на ту кровать, где стала женщиной, его женщиной, где мы столько раз любили друг друга. Лягу и буду ждать. Буду ждать. Ждать...

Сколько времени лежу так, дрожа, но не шевелясь, не знаю. Время остановилось. Потеряло смысл. Все в моей жизни остановилось перед этой грозящей обрушиться на меня бедой великого обмана.

Лежу в полусне-полузабытьи. И сквозь это забытье слышу, как кто-то вставляет в замок ключ.

Если убийца кто-то другой, он бы стал звонить, стучать или ломать дверь. Но ключ... Ключ от моей двери есть только у него. Значит, убийца Он!

Лежу, не в силах повернуться и открыть глаза. Даже сглотнуть не могу — не глотается. Лишь всем существом ощущаю чужие шаги.

И какой-то шум.

И гул.

И вдруг ставший клокочущим стук настенных часов — часы много громче, чем прежде, отбивают каждый свой шаг. Так громко они стучат, когда раз в неделю я открываю их, чтобы завести. Но убийце зачем открывать часы? Зачем Ему открывать часы?! Камея же на столе! Или Он не заметил? И ищет в часах?

Сжав скулы так, что, кажется, слышен скрежет зубов, поворачиваюсь от стены лицом к комнате.

Тень.

Мужская тень у открытых часов, что, умирая, завещала мне Елена Францевна.

Зачем Ему часы старушки Габю? Зачем Ему какие-то часы, когда на высвеченном лампой номере «Огонька» с пророческой лестницей, прервавшей жизнь мамы маленького Вилена, лежит то, что Он так нелепо, так беспощадно жестоко искал.

— Там этого нет!

Неужели это произношу я? Неужели я еще могу что-то произносить?

Темный силуэт у раскрытых часов замирает. И медленно, нестерпимо медленно поворачивается.

В тени, еще более глубокой на фоне резкого света горящей на столе лампы, не видно лица. Только зловещий контур, который, поворачиваясь, обращает к свету... усы.

О нет!

Усы, усы! ...

Усы! А над ними... толстый картошкой нос.

Картошкой нос... Нос! Кар-тош-кой!

НЕ ОН!

Профиль N.N., его тонкий, как на древней камее, профиль с точеным носом «а-ля герцог Орлеанский» ни за что не спутать с этим, еще не вышедшим из тени булыжником на лице того, кто забрался в мою комнату и что-то ищет в часах старухи Габю.

Это не Он! Не N.N.! Убийца — не Он!

Ошалеваю от радости. Ошалеваю настолько, что вскакиваю и едва не кидаюсь в объятия так и не вышедшего до конца из тени убийцы, в чьих руках заметен попавший в полоску яркого света нож.

— Не Он! Не Он! Вы — это не Он!

И сама едва не налетаю на нож в руках убийцы. Убийцы!

Отскакиваю обратно на кровать и только тогда из-под всей своей радости извлекаю толику разумности — убийца здесь!

Убийца в пустой квартире в одной комнате со мной. Боясь, что это N.N., я не могла заранее звать на помощь. Теперь, когда знаю, что это не Он, звать уже поздно. Не услышит никто.

Убийца из тени шагает ко мне навстречу. И тянет ко мне руку с ножом. А на беспалой правой руке два глубоких следа — от вил, которыми в восемнадцатом году его, подавшегося подкормиться на Украину, махновцы из скирды соломы выковыривали. Сам рассказывал.

Управдом Патрикеев!

Мастер «Правил социалистического общежития» с ножом в руке и бычьей ненавистью в глазах.

Еще шаг, и вся это ненависть вместе с ножом войдет в мое горло. И нет ни меня, ни той бесконечной радости, что ожила сейчас во мне — любимый не убийца, не вор, не предатель. Он просто лю-би-мый! Но еще мгновение, и ему некого больше будет любить!

Нож у горла. Как полмесяца назад у моего горла была финка одного из «шестерок» «подземного Модильяни». Только тогда без приказа вожака никто бы не посмел эту финку в горло вонзить, а сейчас... Сейчас управдом Патрикеев Леокадий надавит на лезвие, и жизнь выйдет из меня... Сейчас... Сейчас...

И в ту секунду, когда, бормоча последнее «Люблю!», я уже готова проститься с жизнью, вспыхивает яркий, заставляющий зажмуриться свет. И знакомый и совсем не командный голос, едва ли не извиняющимся тоном произносит:

— Ни с места! Милиция!

Несколько дюжих милиционеров валят на пол и скручивают управдома Патрикеева. А следом за бойцами входит тот самый «великий криминалист» Потапов, который столь дотошно все описывал в нашей квартире после убийства Клавдии и Кондрата.

— Живы, Ирина Николаевна? И слава Богу! Слава Богу! Поздненько мы этого ирода вычислили, стольких добрых людей извел. Но вычислили все ж! Вычислили! Мы давно здесь. В коридоре за вырогодкой какой час сидим. Знали, придет, ирод, в эту ночь. Не может не прийти. Он же все комнаты в поисках сокровищ уже прошерстил, все перерыл. Только печать ОГПУ на вашей двери его и останавливала. А раз вы утром печать сняли, то он не мог не прийти. Мы его на живца и должны были взять.

— Живец — это я?

— Уж простите, голубушка, Ирина Николаевна. Жизнь такова. Иначе как на живца этого зверя с поличным было не взять.

— На живца... Как в рыбалке на червяка. А если бы у червяка остановилось сердце?

Потапов молчит, сопит лишь, утираясь не самым чистым носовым платком.

— Если б я руки на себя наложить успела?! Убила бы себя прежде, чем меня убил бы Патрикеев? Вы же представить не можете, что я пережила! Я же на близкого, на самого близкого, на единственного любимого человека думала. И ненавидела себя, что могла убийцу полюбить!

— Ну, полно, полно, Ирина Николаевна! Обошлось, и славно! Вохрищев, оформляй протокол! Федорчук, где наш немецкий чемодан? Все по-быстрому давай! И фото, и дактилоскопию. Все как следует. Даром, что ли, тебя учил! Не то в феврале по второму разу на семинар отправлю. Профессор Верховский снова тебе повторный курс «Организации, методологии и делопроизводства уголовно-разыскных мероприятий» прочитает, только сдашь ли ты ему повторный зачет — еще вопрос. В первый раз, поди, списывал! Ну, деточка моя, полно. Весь жилет мне слезами замочила. Плакать чего? Теперь-то чего плакать...

Я и сама не знаю, чего теперь плакать. Но плачу, заливаюсь слезами, солеными и горькими, что все текут и текут по щекам. Плачу, уткнувшись в домашней вязки голубой жилет Потапова.

Плачу от дикой жалости к единственной — что дружбе возраст! — подруге Ильзе.

Плачу от жалости к убитой калмычке и отправленному в убогий приют Вилли.

Плачу от жалости к самой себе. Открытые убийцей-управдомом часы несколько минут назад замерли на четверти двенадцатого ночи. Значит, обещавший прийти после вечерних лекций N.N. так и не пришел. И не позвонил. Значит, я ему не нужна.

Плачу, а утешающий и попутно руководящий своими бойцами Потапов рассказывает:

— Мы давно заподозрили, что кто-то ищет сокровища часовщицы Габю...

Сокровища Габю... Вот оно что! Не проклятая камея виновата в жестоких убийствах. И N.N. ни при чем. Как я только такое о любимом подумать могла!

— И что после смерти старухи этот «кто-то» убивает в ее квартире всех, кому могли попасть вещи бывшей владелицы дома Габю Елены Францевны, — поясняет Потапов. — Да и самой старухе этот «кто-то» отправиться на тот свет явно помог. Не так уж плоха она была. А когда упавшую старуху тащили в ее комнату, этот «кто-то» слышал, что Елена Францевна упорно бормотала про свои часы.

— А что часы! — отрывается от протокола Федорчук. — В доме бывшей часовщицы часы везде.

— Ты пиши, пиши! Работы еще непочатый край, а Ирине Николаевне после всего и выспаться не мешало бы. Кто умирающую старуху тащил? Кондрат да управдом Патрикеев. Кондрат не в счет. Они с Клавдией первыми поплатились за то, что от жадности похватали имущество умершей старухи. Этот «кто-то» подозревал, что клад и в мебели мог быть запрятан. Оттого и Клавдию с Кондратом порешил, и ломберный столик с креслом раскурочил — пусто.

— Но мама Вилена не взяла ничего, кроме чашек, не любила «буржуйского барахла», а в чашки сокровища не спрячешь.

— Несчастная женщина пострадала за большие часы, которые с дореволюционных времен стояли в холле, где ей отвели комнату. Управдом Патрикеев, как позже выяснилось, мальчишкой служил рассыльным в магазине Габю на Никольской, пятнадцать, что размещался напротив Черкасского переулка. А чем торговали Габю? Часы, золотые и серебряные изделия, драгоценности. По­жи­виться есть чем. Патрикеева часто посылали в этот дом с ценными посылками. Он и заподозрил, что советская власть не все реквизировала у старухи, что-то у той припрятано. И больше его волновали часы из коллекции старухи, в которых, зная секреты механизмов и конструкций, можно было что-то скрыть. Убрав калмычку и убедившись, что в напольных часах ничего нет, Патрикеев решил, что все припрятано в часах из ее собственной комнаты, которые Елена Францевна просила вас и Ильзу Михайловну забрать себе. Вас, Ирина, спас только арест, если, конечно, об аресте вообще можно говорить как о спасении. Комнату вашу опечатали, а против пугающей печати «ОГПУ» Патрикеев идти не посмел, отложил дело. Дождался подходящей ночи и пошел Ильзу Михайловну убивать.

— Если б я была дома, может, И.М. осталась бы жива...

— Что без толку себя винить. Может, он и обеих вас успел бы убрать. Мы виноваты. Соображали бы быстрее, могли б и соседку вашу спасти. Хорошо хоть вас уберегли. Мы ж под видом повторного обыска изъяли из вашей комнаты часы. Да не волнуйтесь вы так, часы уже на месте! Зато все, что старушка в них припрятала, уже там, где и должно быть! Сдано государству! И скажите, милая Ирина, спасибо, что все это богатство наши коллеги из другой организации во время первого обыска не нашли. Не то не вернулись бы вы с Лубянки так скоро. Закончил, Вохрищев? Пора Ирине Николаевне отдыхать. Вот и все...

Но, оказывается, и это еще не все.

Прощаясь, милейший Потапов останавливается в дверях.

— Расстраивать вас, милая Ирина Николаевна, не хотел. Ну да утром все равно бы узнали...

— Еще что-то случилось? — опустошенно сажусь на край своей узкой кровати.

— Там на дверях подъезда бумага у вас висит. О лишении избирательных прав. Вы прежде времени не паникуйте... Хлопотать нужно. Хлопотать...

Едва накинув пальтецо, прямо в домашних тапочках бегу по лестнице вниз. Открываю тяжелую дверь.

На нереально красивой в свете желтого фонаря улице сыплет крупный снег. Так медленно и спокойно, что кажется — время замедлилось и растягивает последние секунды, отмеренные мне в этой, относительно нормальной жизни.

Еще несколько мгновений смотрю на снег, потом поворачиваюсь к двери, на которой висит прибитый гвоздем листок бумаги с плохо пропечатанными буквами:

«Список лиц, лишенных избирательных прав в домах по Звонарскому переулку...»

Под номером шесть в этом списке значится: «Габю Елена Францевна, нигде не работающая, бывш. домовладелица, бывш. владелица часовой фабрики».

Под номером семь : «Войтецкая Ильза Михайловна, нигде не работающая, содержанка бывшей княжны Тенишевой...»

Это И.М моя содержанка?! И.М., подкармливавшая и одевавшая свою нищую «содержательницу»!

Давненько они списки «бывших» составили. Даже окончательно «бывших» — выбывших на тот свет, вычеркнуть не успели.

Далее, под номером восемь и я сама: «Тенишева Ирина Николаевна, бывш. княжна, нигде не работающая».

Вышедший следом Потапов снимает свою шапку и надевает ее на мою голову.

— Простудитесь! Морозец сегодня — одно слово, крещенский. Ничего-ничего! Прошение в районную комиссию подавать надо. И восстановят, может...

— «Нигде не работающая...» Почему? У меня справка о надомной работе есть, из «Макиза».

— Закрыт «Макиз», — мнет незажженную папиросу в руках Потапов. — Пока вы, Ирина Николаевна... Я хотел сказать, пока вас... В общем... На прошлой неделе закрыли «Макиз». Против издателя возбуждено уголовное дело.

— И его вычистили?

— Никак нет. Спор хозяйствующих субъектов. Исключительно. Неуплата налогов и прочее...

— И вы, Сергей Михайлович, верите, что все дело в неуплате налогов?

Потапов отчего-то не отвечает. Только мнет и мнет папиросу в пальцах.

Иду наверх по лестничным пролетам, мимо которых пролетала падающая в свою смерть партийная калмычка. Но не думаю уже ни о ее смерти, ни о том, что смерть сегодня чудом прошла мимо меня. Не думаю и о том, что могло случиться, найди ОГПУ в моей комнате сокровища, о которых я слыхом не слыхивала. Чуть больше прыти у тех синефуражечников, что навестили меня первого января, и я бы ушла с Лубянки «с вещами», но не домой, а вслед за троцкисткой Мариной неизвестно куда.

Теперь я думаю лишь о том, что Он не пришел. И не позвонил. Даже среди стольких миновавших меня и накрывших меня бед, ни о чем другом я думать не могу. И чувства облегчения, которое положено мне в этот миг, когда все разрешилось, испытывать не могу.

Какое может быть облегчение, если Он не пришел. И не позвонил.

Телефон зазвонит, когда я буду входить в мертвенно пустую квартиру. Из трубки донесется быстрый шепот N.N.

— Не смог... Дачу Лялиной подруги обокрали и они вернулись прежде срока...

И на полуслове сменив свой страстный шепот на размеренный казенный, но все ж сводящий меня с ума голос, закончит:

— Да-да, Викентий Павлович! Завтра в три сорок на кафедре! Покорнейше прошу простить меня за столь поздний звонок.

Все...

Теперь уж точно все.