Елена Афанасьева // ne-bud-duroi.ru

.

 

Письмо, найденное черными следопытами летом 2003 года во фляжке неизвестного солдата, захороненного рядом с селом Божановка Нововоронцовского района Запорожской области.

 

Сыночка мой родненький, Павел Макарыч!

С низким поклоном обращается к тебе мамка твоя Варвара Степановна!

Изболелася душенька в ожидании с фронту тебя да братика твово родного Петра Макарыча. Да исстрадалась-исплакалась я по мужу погибшему Макару Андреичу, похоронку на которого два месяца назад принесли. Про похоронку на родителя писала я тебе, но неведомо, дошло ли письмо фронтовое, не затерялось ли. И таперича вся надежа моя на вас с Петенькой, сыночков моих старшеньких, только бы скорее добили вы проклятых фрицев и вернулись до дому, а там уж пусть Бог рассудит, как нам таперича всем жить и как грехи свои тяжкие мне отмаливать.

Не могу боле молчать, сыночка! Истерзалась-измаялась, что не знаешь, не ведаешь ты всей правды, за какую, может статься, станешь корить-ненавидеть родную мать. И поделом, стало быть. Но вперед, нежели корить, выслухай, а там уж и суди.

Не довелось нам застать часть твою под Сталинградом нынче. Три недели пешком мы шли с нашего хутора с малой сестренушкой твоей Дашенькой, кою дома оставить не было никакой возможности, оттого как еды у нас нонче совсем нетути, нечем и старшие рты кормить. Жорке, Машке, Зинке и маленькой Наденьке оставила мучицы немножечко да гороха, а Дашенька могет только молочком из титьки кормиться — иного корма для дитя малого нет. Надюшка двугодовалая голодная при немцах за картошкой к столу ручонку протянула, так фриц на нее так зашумел, что дитятка бедная речи лишилася и долго после болела и заикалася. Немцев проклятых с хутора нашего выбили, но в лето прошлое мы не сеялись, да и в нонешнее сеять будет нечего, как жить-голодать станем, сама не ведаю, да не про то нонче сказ.

Как письмо твое из-под Сталинграду принесли, так я сразу в путь-дорогу сбираться стала, дабы ишо хучь разок глянуть на сынушку маво ненаглядного, кровинушку родную.

Три недели шли мы до Сталинграду. Дорогой Дашенька совсем хворая сделалась, огнем горела, пить не пила, титьку не брала. Я дитинушку под дошкою да под шалочками к себе крепко-накрепко привязала, теплом своим грела, да как согреешь в мороз нонешний. Вот детиночка и захворала, занедужила, Богу душеньку свою безгрешную отдать намерилась. Не дышала деточка, остыла вся, холодная сделалась. И все вокруг сказали, что померла доченька. И уж ямку для тельца ее в мерзлой земличке вырыли, а на меня как сон какой нашел, как дурман окутал. Так посеред мерзлого поля сидела недвижимая и все прижимала к себе сестринушку твою единокровную, тобою ни разу не виденную. А кады из рук моих Дашеньку забирать стали, шоб в ямку покласть да землицей стылой засыпать, закричала, заголосила я. И такое во мне было беспамятство, что и про вас с Петрушенькой, на фронте с проклятыми захватчиками храбро сражающихся, и про четырех голодных дитяток, в нетопленом доме по лавкам жмущихся, не помнила. И запросила Господа, коли это он меня за грехи мои великие наказывает, так пущай и мне не сойтить с этого места, пущай закопают меня рядышком с доченькой моей, кровинушкой. А коли нет на мне греха страшного, так пущай не отберут у меня мою доченьку.

Как прописать тебе про то, что после было, и не ведаю. Сочтешь, матерь твоя старуха безграмотная, толечко тремя церковно-приходскими классами обученная, придумляет. Но, святый истинный крест, так и было все.

Закричала я на поле стылом, да упала без памяти рядом с мертвенькой доченькой, а что было далее, мне не помнится. Очнулась в доме теплом, добрый человек, дохтур из военного гошпиталя надо мною наклонился. Все, говорит, теперь жить долго будете, Варвара Степановна, раз со света того обратно возвернулись. И дочка ваша жить долго будет. И дает мне девочку всю румяную, титьку мою шукающую.

Уж опосля рассказали мне, как лишилась я чувств, попутники мои по дороге многотрудной думали Дашеньку в могилку положить, а меня откачивать. Но толечко засыпать девочку земличкой принялись, как зашевелилась Дашенька, заворохалась, а после и заорала в голос. На счастье наше мимо шла полуторка из эвакогошпиталя, и нас с девочкой забрали и там лечить стали. Так мы с сестрицей твоей в живых остались. И скоро обратно домой идти думаем, не то не на месте душа, как там Жора, Маша, Зина и Наденька одни справляются. Сестра моя Матрена обещалась им без меня быть матерью родной, но и у самой мал мала меньше.

Оттого, что в живых мы остались с Дашенькой, уверилась я, что нет греха на мне, чем, каюсь, двадцать три года мучилась. Добрый человек из гошпиталя едет в вашу сторону, говорит, проезжать диспозиции вашей части будет и письмо тебе в самые руки отдаст. Оттого и пишу все, как есть на духу, молчать боле нету мочи, и правду знать тебе надобно, какая бы правда эта горькая ни была.

Ты, сынушка, ведаешь, что под венец меня отдали принуждением семнадцати годков, аккурат в революцию за вернувшегося с фронту Макара Андреича. Мужа маво не любила я ни маленько, бил он меня боем смертным, как казаки с покон века жен своих бьют. Родила я в восемнадцатый год брата твоего Петеньку, тут муж из дома снова на войну ушел, в конную армию товарища Буденного. А в те годы через хутор наш разные люди шли, и худые и добрые. И в одном из них признала я знакомца сваво давнего Ванечку, Ивана Николаевича Шувалова, коего знала в одиннадцатом годе, когда в Нахичеване да в Ростове жила у добрых людей в услужении. Очень по душе тогда пришелся мне Ванечка, но был он сам из Петербурга, в краях наших оставаться долее не мог. Крестный Ванечкин Семен Семенович с чудной фамилией, кою запамятовала, одарил меня тогда дарами бесценными за помощь Ванечке, которому грозила смерть верная, а я подсобить сподобилась. И машинку швейную подарил, которая семейству нашему, почитай, все голодные годы кормиться способствовала, и денег дал немерено, аж двести рублев, на которые тогда брату Митрию всю воинскую справу сделали и коня купили доброго, Агатом прозванного. Богато одарил меня крестный Ванечкин и увез в Петербург друга маво милого.

И как мне было не радоваться, когда в двадцатом годе зимою признала я в зашедшем на хутор наш военном Ванечку — худого, измученного. Ножки, прежде белые, истертые, ручки загрубелые. Над бровью шрам. И жар, и кашель. Помирал тогда от тифа Ванечка.

Как его от соседей, чтобы дурного не сказывали, в сараюшке прятала да как выхаживала, про то один Бог ведает. Но выходила. На ноги поставила и отпустила сваво соколика. Нельзя ему было со мною в краях наших остаться. А к осени родила я сынушку ненаглядного, тебя, Павлушенька, по метрике Павла Макарыча. И только Бог мне судия!

После жизнь моя безрадостная на твоих глазах вершилася. Макар бил меня. Следом за тобою два дитятки от голода померли, и после Жоры еще одна девочка от скарлатины полегла. Десять диточек на свет родила, и толечко семеро вас живых. А последнюю сестру, Дашеньку, после тваво ухода добровольцем в Красную Армию рожденную, ты и в глазаньки не видывал, хоть и ближе она тебе всех других твоих сестер-братиков. Как вы с Петенькой летом сорок первого ушли в Армию, к осени призвали и мужа маво Макара Андреича. А через хутор наш шли и шли отступленцы. Не буду сказывать, какими шли они — сам на фронте таких, поди, видывал. И в одном из отступленцев я снова признала Ванечку. Да, сказать правду, и вовсе бы не признала, ежели б не затейливая ладанка c буквочками А да Л, какую в девятнадцатом годе у него видывала. Так жизнь его, родного, измаяла. Гляделся мой Ванечка совсем стариком, хучь и моложе Макара он на добрых восемь годков. Сказывал, стареют быстро там, где он принужден был быть три года до фронта. Чудо, как в живых остался. Но веровал, плохое уж пройдено и сражение честное на войне с фашистами все рассудит по справедливости.

У Ванечки в Москве сыночек остался Андрюшенька, уже опосля его (жирно зачеркнуто) рожденный. И не видел Ванюшка сыночка сваво родного ни разочка. От его имени весточку в Москву отписала, что жив-здоров, но снова не ведаю, дошла ли до супружницы его законной та весточка. Но знаю, когда война скоро кончится и разобьем мы фашистов проклятых, то Бог даст вернуться Ванечке в Москву-столицу и увидеть сваво сыночку. А там уж Бог даст и вам с ним когда-нибудь свидеться. Ладанку свою Ванечка для тебя оставил, про Дашеньку он тогда и ведать не ведал, вот тебе на память и отрядил. Уж вернешься, так с сеструшкою поделите вещицу отцовскую, пока ж на груди с крестом рядом ее ношу и снимать не думаю.

Добрый человек, нас в госпитале вылечивший, обещался передать тебе письмецо мое точно в рученьки, а коли не отыщет тебя, так сжечь и по ветру развеять. Оттого и пишу без утайки. Не суди свою мамку, сынушка. Грех свой изменнический признаю. Но, Бог, меня и девочку мою спасший, знает, что есть на свете такой грех, что и не грех вовсе, и всю жизнь мою беспросветную любила я толечки Ванечку.

Летом сорок второго родила я Дашеньку. Так и виновна я в грехе смертном, и не виновна вовсе. И ежели Господь уберег нас с Дашенькой, то и никто не судья мне более. Только ты, сыночка, мне судья. Ежели вернешься и скажешь, что ничего и не было, или и вовсе ничего не скажешь, вид сделаешь, что письмецо это до тебя не дошло, или ежели письмецо и вза­правду тебя не отыщет, то, значится, так и быть тому. Значится, ты решил или Господь так рассудил, что тайна моя во мне и умереть должна. И в таком разе тайну свою никому я не открою боле, даже Дашеньке. Пусть думает, что она Дарья Макаровна.

Разбивай фашистов-иродов. Возвращайся в дом родной. И заживем лучше прежнего. А до твово и Петенькиного возвращения всех деточек сберегу, выкормлю. Сама есть-пить не стану, а деточек подыму. И вас с братиком дождусь. И, глядишь, Господь даст дождаться и Ванечку.

Только будь живым, сынушка. Только живым будь!

Низко кланяюсь тебе, мамка твоя, Никифорова, урожденная Новикова, Варвара Степановна.