Елена Афанасьева // ne-bud-duroi.ru

.

 

Хрен бы побрал эту демократию. Какой прок от нее! Раньше в здании Совмина на Краснопресненской тишь да благодать. Депутаты два раза в год в Кремле собирались, здесь только аппарат сидел. Все пайки, все путевки для аппарата, и водителям перепадало. И работы у водил немного было. Пассажиров с персональными машинами раз-два и обчелся. Разгонных тоже не слишком-то нагружали. Редко кого куда подвезти требовалось. И все как положено, со сменным графиком, с должным перерывом на обед. Да еще и очередь на квартиры шла. Сменщик два года назад трехкомнатную получил, а вскоре должна была наступить его очередь на квартиру в строящемся доме на улице Королева, прямо с видом на телецентр.

Не наступила. Понавыбирали этих депутатов новых. Все бездомные голодранцы. Раньше депутатом только солидный человек стать мог, у которого с квартирой давно все в порядке. Разве что улучшение жилищных условий могло потребоваться, так старую, тоже неплохую, жилплощадь все одно совминовским очередникам отдавали. А эти новые избранники народа и у себя-то в Тмутаракани в общагах да хрущевках жили, а теперь разом всем в Москве квартиры понадобились. А ему шиш. Вози их только с утра до ночи да терпи их причуды.

Нет ничего хуже привередливого пассажира. Шофер < в гараже четко знают ранжир. Лучше всего с хорошим пассажиром ездить. В переводе с шоферского — лучше возить персонального начальника, за которым машина по должности закреплена. Но обязательно, чтоб пассажир с нормальным характером был. У того, как у Христа за пазухой. И отпустит пораньше, пока там свои государственные дела решает, ты подбомбить успеешь, и за тебя постоит, если там квартиру пробить, путевку, прикрепление к поликлинике или еще чего. На втором месте после хорошего пассажира разгон идет. Там день на день не приходится. То в гараже загораешь, а то с адреса на адрес не успеваешь. Но хуже всего с персональным пассажиром, у которого характер — мама, роди меня обратно! От такого подарочка хоть увольняйся.

Его прежде Бог миловал. Разгонную стадию он давно миновал, а пассажиры все душевные попадались. Пока с начала лета, аккурат с президентских выборов, дамочку эту стервозную ему не подсунули. И непонятно, кто такая. Ни кожи ни рожи. Должности тоже никакой не обнаружено. Через знакомую секретаршу комитета по печати проверил все депутатские и аппаратные списки — нет там такой фамилии — Кураева. Почему он должен ее возить? Из Белого дома в Кремль, из Кремля на Лубянку, после хрен знает по каким окраинам снова в Кремль. Чего она там, в Кремле и на Лубянке, делает? Нынешние белодомовские вроде как с Кремлем и с гэбухой не слишком-то дружат, а эта стервозина везде при деле! Сиди теперь перед Лубянкой, жди, пока появиться изволит!

Вчера тоже полдня просидел. Вернее, полвечера. Думал уже, толпа его «Волгу» сметет, когда Феликса крушить стали. Хорошо, в разгар событий кран на площади появился, мэр новый, тоже из демократов, говорят, прислал. Не то толпа беснующаяся точно свергла бы этого железного рыцаря революции, и, падая, он погреб бы под собой и часть толпы, и его со служебной машиной.

Пассажирка его появилась, когда памятник уже увезли в неизвестном направлении и толпа рассосалась. Поглядела на площадь. «Надо же, как пусто стало!» Нашла чему удивляться. И велела тогда обратно в Белый дом ехать.

А сама-то! Вечно в джинсах да в кожанке, комиссарша, мать ее! Чтобы прежде кто в Кремль в джинсах поперся! Вмиг бы задержали. А эта власть новая, ей что джинсы, что костюмы, все едино! Прежде, когда до Совмина россий­ского он в МИДе работал, так там и от водил порядка требовали. Хочешь не хочешь обязан быть в костюме и при галстуке. Сам себя уважать начинал. В МИДе в середине 80-х, аккурат накануне этой перестройки гребаной, возил он замминистра. Во мужик был, не то что эта! Сам одет с иголочки — Ален Делон с Марчелло Мастроянни в одном флаконе. Бабы при одном виде его начальника дышать начинали раза в три чаще обычного. И ему Григорий Александрович (замминистра так звали) из бесконечных своих командировок не забывал привезти сувенирчик — сигарет хороших, цацек-бацек разных бабам раздаривать. Бабы, они от импортных цацек тогда тащились, как удав по дусту.

Первый раз он Красина подвозил, когда еще в разгоне работал, а у того водитель на персоналке в аварию попал. И когда шеф узнал, что он из детдомовских, так и особо проникся, на свою машину забрал. Александрыч до Москвы и сам в интернате жил, так что про их детдомовскую жизнь понимал, что к чему. Но все твердил, что к людям с добром подходить надо. Ему рассказываешь, как лупили старшие детдомовские малышей, а он — с добром надо подходить. Доподходился! Турнули с должности. Говорили, за аморалку. Байки ходили, чуть ли не королева какая-то азиатская в него втрескалась, и, забыв про мужа, в Москву к нему на свидания летала. А что! Красин мужик хоть куда, сам же видел, как бабы по нему сохли. Даром что от супруги его законной Аллы Игоревны холодом веяло, как от замороженной камбалы, другие, поди, отогревали.

Чуток поспешил замминистра со своей королевой иноземной. Горбачев через месяц после его отставки к власти-то пришел, вскоре и не такое можно стало. Жил бы сейчас себе королем тихоокеанским шеф его прежний и его бы в собственное королевство забрал. Не выгорело! Тогда вместе с Красиным и весь его аппарат убрали. Хорошо, мидовский завгар мужик надежный, позвонил коллеге из совминовского гаража. Только очередь мидовская на квартиру пропала. Пришлось в российском Совмине второй раз становиться и обещаниями о следующем доме кормиться.

Так и не остается ничего другого, как жить в коммуналке. А что, он привык, вся жизнь по детдомам да по общагам. И постоять за себя давно научился. Его, узкоглазого, всегда и везде били нещаднее голубоглазых и белобрысых. Хотя одному прибалту, слишком уж белесенькому, наравне с ним доставалось.

У прибалта этого в 46-м семью в Сибирь сослали. Кто-то там фашистам помогал или националистам, хрен поймешь. Да еще и родственники из-за границы посылки слать надумали, из Швеции, что ли, или из Америки. Щедрость свою немыслимую проявлять надумали. А то, что за щедрость их по лесоповалам вся семья прибалта скопытилась, думать не думали. Один белобрысый паренек и выжил, в их детдом тогда попал. И там за свою несоветскость хлебнул, бедняга, пуще, чем он с его корейскими глазами. У него-то хоть имя-фамилия почти нормальные — Марат Китаев. А у бедолаги белобрысого и имя неправильное, Ингвар, на Игоря, дурак, откликаться не хотел. И фамилия Олафсон, говорил, что по шведскому родственнику. И погорел за родственника.

Если б они тогда не объединились, азиат и скандинав, узкоглазый Китаев и белобрысый Олафсон, не выжили бы. В 51-м их детдом сгорел, всех детей по разным городам рассовали, и тут уж, кто с кем дружит, не спрашивали. Развели их с Олафсоном. Куда потом Игорек делся, кто знает. Выжил ли? Тут недавно по телевизору передачу показывали про путешествие в Америку и про какого-то психиатра, что ли, психо... психоанализатора... не выговоришь, как называется. В общем, так и написано было — Ингвар Олафсон. Он тогда подумал, уж не Игорек ли? Может, каким чудом в Америку выбрался, разбогател и для него работу какую-никакую сыщет. Просто шоферить в Нью-Йорк неохота. Бывший шеф мидовский рассказывал, какая у американских водил жизнь звериная. Налоги, конкуренция. Нет, в водилы нью-йоркские он не ходок. Вот если бы к кому знакомому податься...

Ингвар своего имени-фамилии забыть не мог, за что в детдоме и страдал. А он страдал оттого, что своего настоящего имени не помнил. Ни кто он, ни где родители. Фамилию Китаев ему сочинили, да и имя Марат скорее всего тоже. Добрая Нина Поликарповна, нянька из средней группы, рассказывала, что, когда его в блокаду нашли, думали, не жилец. По его виду и не понять было, сколько ему лет. То ли три, то ли пять. Весил восемь килограмм. Ни есть, ни сидеть, ни ходить сам не мог. Говорить тоже не мог. Когда вывезли его на Большую землю и чуть оживать он стал, то все твердил какую-то неразбериху детскую — «Ара-арат». В детдоме чего только не передумали. Если мальчик имя свое вспомнил, то как же его зовут? Абрам, так на еврея непохож, Арарат — и армянского в нем ничего не видно, да и имени такого никто не знал, гору только припомнили. Думали, может, попугай в его прежней семье жил Ара, а может, просто малец плетет, чего попало. Но имя Марат от этого «Арат» и выдумали, ничего другого в голову не пришло.

Та же Поликарповна со слов вывозившей детей на Большую землю бригады знала, что нашли его случайно. Обходили заброшенные и разбомбленные дома в поисках детей, через закоченевшие трупы переступали, а он вдруг шевельнулся. Это его и спасло. Говорили, что там повсюду трупы находили, крысами объеденные. И его съели бы. А так только пальцев двух нет на левой ноге, то ли от крыс, то ли еще от какой беды, теперь не узнать. Но все детство крысы в ночных страхах снились, будто забираются и грызут ему ногу, а он не может пошевелиться, то ли мал, то ли слаб.

В Ленинграде их специальный отряд по домам собирал, а через Ладогу вывозили и в детдом сдавали совсем другие люди. Так и неизвестно, на какой улице его подобрали, в каком доме, кто рядом был, чьи трупы, матери ли, бабки, сестры? И память всю довоенную у него отшибло начисто. Да и что может малец трех-четырехгодовалый помнить. Он пытался. Просил у памяти своей — покажи, что я в жизни детской видел, кого?

Один раз ему показалось, что он помнит. Так и не понял, приснилось это ему или вспомнилось. Женщина ключом открывает дверь, а его рядом, у порожка, поставила. Замок, ключ, ее руки где-то высоко-высоко, почти в небе. Перед глазами только ее ноги, на которые он опирается. Женщина одной рукой дверь открывает, другой сумку держит, а ногами его подстраховывает, чтобы не упал. Он уперся и грызет какой-то гребешок. А в штанишках так тепло становится, и по ножкам ручейки текут. «Уписался! — голос ласковый, совсем не сердитый, доносится откуда-то сверху, — две минутки не дотерпел!»

С того раза, как это ему еще в детдоме привиделось, он стал писаться по ночам. Пацаны дразнили жестоко. Но перед сном снова и снова просил, не зная кого, — покажите мне мамочку! И сон иногда повторялся. Но каждый раз, как ему казалось, что он слышит мамин голос, чувствует мамино тепло, он тут же просыпался в мокрой постели. И разбуженная дежурная нянька чертыхалась на чем свет стоит: «Иродово отродье, опять усикался!»

Было это или он все придумал, теперь не поймешь. Как не поймешь, и откуда в Ленинграде у мальчишки могли взяться эти узкие глаза. В детдоме всех бесфамильных называли Петровыми или Сидоровыми, а ему за узкие глаза записали фамилию Китаев. Китаец он, наверное, и есть. Или кореец. Уж, конечно, не японец. Вряд ли какой-никакой японец мог случиться в Ленинграде в 1937 году. Самураев тогда в Советский Союз не пускали. А жаль!

Это он раньше боялся, что найдется какой-нибудь капиталистический родственник, как у Олафсона, и его посадят. Боялся и мечтал. Что приезжает отец. Пусть кореец, пусть китаец, только лучше не из Пекина, тем самим жрать нечего, а из Гонконга какого-нибудь. А теперь, когда все можно, ни за что не сажают, ему бы японских родственников отыскать! Те прислали бы ему видюшник и телек с плоским экраном и большой диагональю. Что им стоит, у них в Японии экономический бум. А там, может, и видеокамеру бы подарили! Он вот во время путча видел, как эти японозы журналисты носились с камерами, а еще с сумками, из которых торчат телефонные трубки. Японцы эти прямо на трубке цифры набирают и разговаривают. Спутниковый телефон называется. Новые технологии! Ни хрена себе технологии! Идешь и трепешься.

Вчера, когда Феликса снимали с постамента, эти с телефонами так и бегали вокруг, все кричали «масмаси». Пассажирка его в путч тоже с такой сумкой появилась, с Лубянки ее вынесла и в Белый дом занесла. Почему ей все с рук сходит? Из гнезда демократии в гэбуху ездит, и ни­кто ей слова не говорит. Раз опаздывала, нервничала. Из Белого дома на проспект Калинина вырулили, скрипит зубами. Мне, говорит, через три минуты нужно быть на Старой площади. Какие там три минуты, когда пробка. Давай, говорит, езжай по разделительной и прямо в Кремль через Боровицкие ворота, а через Спасские выедешь. Срежем угол. А он что, его дело маленькое. Через Боровицкие въехал, через Спасские выехал, по улице Куйбышева проскочил, за две с половиной минуты был на Старой площади. Стерва эта умчалась, спасибо не сказала.

Слышал как-то, мужики в гараже шептались, что его пассажирка пассия Самого. «Что ж ты, не знаешь, какой товар к телу доставляешь!» Брешут. Какой там товар! Без слез не взглянешь. Правда, один раз увозил ее с дачи правительственной, так в дверях мелькнуло лицо Самого. Показалось, наверное. Сам-то — мужик хоть куда! Видный, при славе, при почете. И получше этой крысы найти может. Понятно, если была бы, как та актриса из фильма «Интердевочка». Очень жизненное кино. Он, было время, с одной такой сработался. В прошлом году, когда депутаты эти, народные, в гостинице «Россия» жили, он как-то долго ждал у западного входа председателя какого-то комитета. И одна из тамошних «бабочек» душевно так с ним разговорилась. Давай, говорит, когда свободен, подруливай, будем вместе клиентов раскручивать. Тридцать процентов твои. Работа не пыльная, не тебе ж трахаться. А мы на твоей «Волге» с правительственными номерами такой план выдадим, обижен не будешь!

И правда, выдавала лихо. Но это еще до пассажирки его было, тогда у него час-другой свободный чуть ли не каждую смену случался. Потом как отрезало. Теперь чуть дольше на обеде задержишься, сразу допрос: где был? Не подкалымишь. Но в начале августа его стервозина куда-то на два дня улетела, так он со своей «бабочкой» стариной тряхнул. Да еще ее клиентов, двух айзеров, по пассажиркиному пути прокатил. В Боровицкие въехал, из Спасских выехал, уразумел, что номера его машины позволяют таким образом «срезать углы». Так айзеры расчувствовались, сверх положенного процента еще по пять сотен отстегнули. А «бабочка» на радостях после работы и ему дала. Она вообще девка добрая, когда работы немного было, всегда ему давала, чтобы он понимал, что не зазря с ней дежурит.

Здрасте-пажалста! Появилась, красотка драная! Куда прикажете? Чего изволите? В Кремль изволят. До Кремля от площади Дзержинского пять минут неспешным ходом, на ее каблуках семь. Ехать дольше будем. Толпа ЦК свергнутой партии штурмовать пошла, движение перекрыли. Хотя, конечно, мы ж такие важные птицы, что нас при любой власти везде пускают! Что-то майору шепнула, майор под козырек, приказывает убрать перегородку и против обычного движения, слева от Политехнического, их машину пропускает. Теперь бы на углу не застрять, здесь самая толпа, но не штурмующих — тех что-то не видно, а снимающих, сплошные камеры. Вон, на углу, напротив ЦК комсомола, пигалица, вся фотоаппаратами обвешана, с сумкой телефонной через плечо. Пигалицу эту он в дни путча в Белом доме видел, снимала все подряд. И как она такие здоровенные камеры с объективами таскает, на вид-то шестиклашка. Стоит теперь, телефонной трубкой трясет, старику какому-то что-то доказывает. Старичок с сеточкой, в которой батон и кефир. Из соседнего дома, наверное, за хлебом вышел, а тут ЦК штурмуют.

Старичок поворачивается к нему лицом... Е-кэ-лэ-бабай! Красин?! Неужели так сдал? Всего ж на пять лет его старше, значит, Александрычу сейчас должно быть не больше пятидесяти девяти! Ни за что погорел мужик. А что это пассажирка его так на бывшего шефа уставилась? Знакомы, что ли?

 

* * *

Лиля все дни занималась челночной дипломатией. События происходили столь стремительно, что трудно было просчитать точно, чем все закончится и к какому флангу примыкать. Точнее, какой фланг возглавлять. Вот и приходилось ей крейсировать из одного логова в другое, из Кремля в Белый дом и обратно, одновременно подмечая, что и сидящие в этих логовах тоже не слишком-то уверены в исходе и не преминули бы заручиться тайной поддержкой другой стороны, являвшейся к ним в образе Лили.

Виктор, тот все предвидел. Позвонил ей вечером 18-го: «Не рыпайся! Что бы ни случилось, не рыпайся!» Но утром 19 августа, признаться, трухнула. Решила, что не на ту лошадку поставила. Заметалась. Помчалась в Кремль, благо ее пропуск никто не аннулировал. Но хорошо хоть надумала не класть все яйца в одну корзину и к середине дня доехала до Белого дома, удачно изобразив утреннее кремлевское бдение как стратегическую разведывательную вылазку. К вечеру, увидев людское море под балконами Белого дома, поняла, что ставка сделана. И ее ставка на зеро выиграла три раза подряд.

Сам воодушевлен был сверх меры. Круглосуточно на боевом посту. И она, как верная декабристка, вынужденно просидела три ночи на этих баррикадах. Хотя лучше других понимала, что штурмовать их никто не станет. Ввязавшиеся в игру старики не умели доводить до победы во что бы то ни стало, наступая и перешагивая. А эти, новые, голодные, умеют. Им еще нечего терять и есть шанс слишком многое обрести. А это значило одно — что они с Виктором еще три года назад просчитали все точно.

Только за эту точность расчета приходилось отдуваться на правительственной даче, куда еще не успела переселиться семья Самого, да в запертом кабинете под государственным флагом. Ей до дикости надоела эта имитация страсти. Нет ничего хуже чужого потного мужика, изрыгающего хрипы и вопли в момент, когда тебе хочется лишь одного — вылезти из-под него. Каждый раз, пережидая, пока любовник закончит эти судороги, она удивлялась, неужто все это доставляет ему такое удовольствие?! Сама она ничего, кроме скуки, не чувствовала. И этот вечный дядя Женя под дверью с улыбочкой — плавали-знаем! Впрочем, раздражение сменялось тщеславием. Минуты, которые требовалось пережидать, раз от раза становились все короче, а минуты наслаждения, упоения тайной властью — все длиннее. Когда, оторвавшись от нее, уже через несколько минут Сам с балкона, выходящего на Рочдельскую улицу, выступал перед колышущимся людским морем, когда эти неподдающиеся подсчету сотни тысяч человек скандировали его имя, Лиля упивалась своей тайной властью. Его обожает толпа, а он обожает ее.

Без малого неделя, как она в центре внимания. К ней бегут и отстраняемые от должности, и желающие по-быстрому захапать кусок временно бесхозной партийной собственности, и жаждущие статуса. И она разруливает все эти ситуации. И упивается ощущением того, что настало ее время.

Виктор вынужденно отошел в тень. Сейчас не время афишировать принадлежность к их общей организации. И папа уже на пенсии. Ему, с его старой закалкой, трудно все происходящее переносить. Вчера специально поехала к родителям на Вернадского. Сидят у телевизора. Постаревшие, посеревшие. Папа смотрел в новостях, как Феликса с постамента снимали, выругался, даже Берию вспомнил, при котором ему пришлось начинать. Хлопнул дверью, ушел в бывшую Лилину, а еще раньше Ирочкину и Костину комнату. Теперь, когда они с мамой жили одни, трех комнат на двоих им было слишком много. Однажды, тихонько расплакавшись на кухне, мама все же выговорила то, что Лиля знала и без нее, — родители ждали от нее внуков. За двоих ждали. За нее и за Ирочку.

Почему, дожив без малого до тридцати пяти, она ни разу так и не встретила мужика, для которого хотелось бы варить щи и стирать рубашки. От которого хотелось бы родить. Костик не в счет. И что случилось бы, достанься Костик ей? Где б она сейчас была?! В однокомнатной хрущобе в Выхино?

Лет через восемь после Ирочкиной смерти Костик женился, у него родились двойняшки — девочка и мальчик. Девочку назвали Ирочкой. С семьей Костик ютился в однокомнатной квартирке, которую и однокомнатной-то не назовешь. В ее номенклатурном доме не включенные в метраж холлы больше, чем вся его квартирка. Весной не выдержала, зашла к Попову и к его заму Лужкову и между обсуждением стратегических тонкостей на предстоящем съезде попросила разобраться, почему семью с двумя разнополыми детьми держат в таких ужасных условиях. Демократы, они, конечно, демократы, но квартира нашлась на следующий же день. А этот идеалист даже не понял, кого должен благодарить. Позвонил радостный, новый телефон сообщить. И что такому козлу рожать — увольте!

Хотя теперь, чего уж там, хоть себе-то самой можно признаться, что, когда Ирочка беременная ходила и Костик так идиотски глупо гладил ее животик, Лиля скрипела зубами и представляла себя на месте Ирочки.

И еще раз представляла себя такую с животом, а рядом того мидовца, к которому азиатская президентша во всем блеске заявилась. Или это снова зависть была? К могуществу его любовницы? Ты хоть и мультимиллионерша, бриллиантов на одном платье у тебя больше, чем в мамином магазине на самой дорогой витрине, но я с твоим благоверным все дни в этой лечебнице провожу, а тебе полчаса отмерено, да и то глаза и уши отовсюду торчат!

И что этот ее узкоглазый водила медлит? Ведь пропустили их туда, где проезд воспрещен. Майор из кордона охраны взял под козырек, только предупредил, чтобы у Политехнического выворачивали осторожно. Загляделся куда-то узкоглазый с подходящей фамилией Китаев. И чего он там, у аптеки, увидел?

Нет, так не бывает! Бывший замминистра с допотопной сеточкой, в которой пакет кефира и батон болтаются. Неужели он?! Постарел-то! И где та мощь и краса, что сводила с ума диктаторш? Жена, говорили, после скандала и отставки Красина бросила. Вот она, любовь императриц — чревата! Но он-то почему так легко сдался? Его ж перед самой перестройкой выперли, когда номенклатурные изгнания могли быть только на руку! И в депутаты мог избраться, и новую карьеру замастачить. Сейчас, глядишь, ораторствовал бы на митинге рядом с Самим.

Может, предложить Красину новую должность? Ей нужны свои люди в российском МИДе. Но такой, как этот Григорий Александрович, никогда не станет «своим». Как он смотрел тогда во время лечебной физкультуры — ничего лишнего! И улыбается вроде бы, и комплименты говорит, а стена между взглядами железная!

Почему ж он с сеткой этой жалкой? К распределителю не прикрепили? Здесь же, за углом, в Большом Комсомольском, хороший распределитель. И неужели Ими ему ничего не оставила? При ее-то богатстве. В «Международной панораме» показывали разоблачения новой их президентши. Корасон говорила, что Ими с недавно помершим муженьком страну разграбили и миллиарды долларов вывезли. После их бегства в президентском дворце нашли ее гардеробную с двумя тысячами бальных платьев и тремя тысячами туфель. Но денег ни правительство Корасон, ни ЦРУ не нашли. Не могла влюбленная женщина, легко вы­брасывающая миллионы долларов на бюстгальтеры и туфельки, с пустыми руками явиться к мужчине, заставившему трепетать ее сердце. Сотни розочек не в счет.

А это кто там с Красиным разговаривает? Что-то знакомое... Фотографша, которая ее в прошлом году в Грановитой палате снимала и снимки сделала хорошие. Разве что слишком стервозной Лилю изобразила, эдакая императрица в царских палатах. Но так и надо. Пусть стервозность и лезет наружу, стелиться перед ней пуще будут! Почему девчонка эта всегда напоминает ей Иришку? И что она рядом с Красиным делает? Тоже снимала его? Идут вместе куда-то... Неужели у них роман?! Быть не может! А почему, собственно, не может? Разница в возрасте? У нее с Самим тоже разница. Или ей просто не хочется, чтобы у этой девчонки был роман с мужчиной, которого ей не удалось прибрать к рукам...

 

* * *

Штурм с погромом не случился. Вместо толпы на Старой площади нарисовалась жалкая кучка маловыразительных людей, из которых хорошей съемки не выжмешь. Женька расстроилась. Выданный в американском агентстве спутниковый телефон разрядился. Этот трехкилограммовый ящик нужно теперь всю ночь заряжать, чтобы наутро раза три-четыре прокричать что-то в трубку. На пятый звонок этого отрывателя плеч не хватало.

Вот и сейчас телефон сдох традиционно не вовремя. Срочно нужно звонить, узнавать, что делать дальше — ждать ли возможного развития событий, не двигаясь с места, а за отснятыми пленками америкосы курьера пришлют, или самой ехать в агентство. Самоволки в этих буржуинских конторах не приветствуются, не понимают они нашей разгулявшейся демократии. Все телефоны при входе на станцию метро «Площадь Ногина» сломаны. Жетоны глотают и предательски молчат. На другой выход к Солянке бежать нельзя, вдруг за это время здесь что-нибудь случится, и Рейтер или японцы вездесущие успеют отснять, а она упустит. Американцы ей такого не простят. Вот и приходится стоять на углу и ломать голову, откуда же позвонить?

Рядом с ней немолодой мужчина засмотрелся на дамочку в черной «Волге» с номерами Верховного Совета. Пассия Самого, что ли, пожаловала? Похоже, что она, за рулем ее узкоглазый водила. Мадам еще и из машины вы­глядывает. Женька решила, что кардинальша ее узнала, но потом заметила, что мадам смотрит мимо нее, на этого остановившегося возле аптеки мужчину.

В руках у мужчины сетка с бултыхающимися в ней батоном и кефиром. От допотопной этой сетки так и веет одиночеством и неприкаянностью. Хотя что такого уж одинокого может быть в этом кефире. Может, просто жена послала проверить, не отоваривают ли талоны, а в продуктовом на углу Большого Комсомольского ни сахара, ни водки (сама по пути на этот штурм проверила). Вот и пришлось мужичку кефиром довольствоваться.

И все же сетка эта навевает тоску.

— Извините, — решилась Женька. — Судя по кефиру, вы здесь недалеко живете. Не пустите ли к себе позвонить? Я журналистка, а ни один автомат в округе не работает и эта бандура вырубилась.

Мужчина посмотрел на навьюченные на Женьку кофр, телефонную сумку и две камеры.

— Идемте.

Протянул руку.

— Помогу, давайте. Не то надломитесь!

— Не надломлюсь, — оправдываясь, Женька засеменила следом. — Позвонить нужно, чтобы срочно приехали пленки забрали, пока в других агентствах ничего подобного на ленте не появилось.

— Конкуренция народилась?

— Конкуренция у хозяев. Мы больше имитируем. Мы ж для западников кто? Стрингеры. Вот и стрингуем, но с учетом своих национальных особенностей. И информацию друг другу сливаем, и пленками делимся. Пока в Белом доме во время путча сидели, все шутили, что если бы во Франс Пресс узнали, что по их сотовому телефону звонят в Рёйтер, с ума бы посходили...

— Правильно произн \ сите, — сворачивая во двор, заметил Женькин спаситель.

— Что?

— Вы правильно произносите — «Рёйтер». В этой стране все говорят Рейтер.

— А вы откуда знаете, что правильно, а что нет?

Кефир с батоном в Женькином представлении со знанием тонкостей английского произношения не вязался.

— Я много чего знаю. Лифт не работает. Придется пешком.

Старый дом. Последний этаж. Хозяин забрал у нее кофр, но Женька все равно запыхалась. Пока хозяин ключ по карманам искал, из соседней двери высунулась старушка, внимательно оглядела Женьку, зачесала волосы гребнем, еще более древним, чем сама. Эстетствующая такая старуха.

— Снова потоп, Лидия Ивановна?

— Так ведь каждый день дождь, Гришенька.

Женька удивилась, что ее спутника кто-то по-детски зовет Гришенькой.

— Я скоро освобожусь, только помогу своей гостье до­звониться до ее редакции и зайду к вам. Будем в ЖЭК звонить и Вику переоденем.

Старуха еще раз взглянула на Женьку.

— Это, Лидия Ивановна, журналистка, э-э-э-э...

— Женя.

— Да, Евгения. Откомандирована снимать штурм ЦК.

— Что, уже и ЦК штурмуют?!

Старуха милостиво снизошла до улыбки и со словами: «Викуля, ты слышишь, уже штурмуют ЦК! Какая жалость, что ты не можешь это видеть!» — исчезла за собственной дверью. Женька поспешила за хозяином соседней квартиры, которого старушка назвала Гришенькой.

— Вам моя соседка не понравилась? — заметил хозяин. — Но не судите по первому впечатлению. Лидия Ивановна не мастодонт уходящей эпохи, хотя ей лет восемьдесят как минимум. В тридцать седьмом приписали связь с японской разведкой, удивительно, что не расстреляли, но в лагерях больше десяти лет отсидела. Пока сидела, в блокаду в Ленинграде все родные погибли — мать, дочь. Нашли их трупы, объеденные крысами. А пятилетнего сына и трупика не нашли. Может, пропал, а может, крысы целиком съели. Соседка все надеялась, что мальчика подобрал кто-то, искала, но как найдешь!

— А Викуля это кто?

— Подруга. В лагере вместе сидели. Викуля была женой одного из партийных деятелей. Муж своевременно от нее отрекся. Но когда в 1953-м Вика освободилась, добился ее реабилитации и даже на свою жилплощадь в эту квартиру прописал. Муж умер, а Вика записала Лидию на свою фамилию, будто сестру потерянную нашла, чтобы и ее прописали, а сама слегла вскоре. Так почти сорок лет и лежит...

Женька слушала вполуха. Нужно спешить. Как бы там без нее чего эпохального не случилось. Телефона в этой странной захламленной старыми и старинными вещами комнате видно не было, а хозяин словно забыл, зачем привел ее сюда.

— В прабабку ее Толстую был влюблен Гончаров. Тот самый, что «Обломова» и «Фрегат Паллада» написал. А я иногда думаю, знай прабабка, какая жизнь ждет ее правнучку и какая смерть достанется ее праправнукам, стала бы она рожать детей? Но жизнь тем и хороша, что никто ничего про нее не знает. Иначе род людской прервался бы еще на австралопитеках. Но что это я расфилософствовался? Вам же звонить нужно.

Хозяин извлек из горы книг на древнем кожаном диване допотопный черный телефонный аппарат. Женька думала, что такие остались только в кино. На кряхтящем диске рядом с цифрами еще значились буквы — А, Б, В...

— Я позвоню и исчезну, — еще раз извинившись, пролепетала Женька.

 

— И где курьер тебя на площади искать будет?! — негодовала дежурная переводчица в агентстве. — Тем более, сама говоришь, там все движение перекрыто.

— А может... — Женька еще раз взглянула на хозяина квартиры. Наглеть так наглеть. — Извините еще раз. Я даже не спросила ваше имя-отчество.

— Григорий.

Не лучше, чем Гришенька! Сто лет в обед, а туда же — Григорий! Хозяин заметил ее реакцию и спешно поправился.

— Григорий Александрович.

— Григорий Александрович, — с облегчением выпалила Женька, — если вы сейчас никуда не торопитесь, нельзя ли у вас оставить пленки, чтобы курьер из агентства не искал меня по всей площади, а забрал их здесь?

— Оставляйте. И возьмите плащ. Вы же совсем промокнете. Вечером вернете. Или завтра. Или когда время будет. Мне не к спеху. Заодно и проверите, не продал ли я ваши драгоценные пленки конкурентам, в Рёйтер...

 

Вернуть плащ удалось только недели через две.

— С этими революциями дел столько. Да и сына в школу собрать надо было, все в последний момент...

— Сына? В школу?

— Да, сына. В третий класс. Только не повторяйте общие слова, что я непохожа на маму школьника. Мне почти тридцать, так что на девочку-одуванчика не тяну.

За окном снова дождь. Бесконечный, осенний. В квартире этой и не скажешь, что уютно, а как-то слоями, разом несколько напластований, смотря в какое попадешь. Женька то чувствует себя как под пристальным взглядом строгой тетки, то вдруг забывает, что она не дома. Будто век здесь жила и какой-то памятью прошлой жизни помнит и этот огромный диван с валиками, и картину в массивной раме — дама с арбузом и виноградом, и переделанный из старой фотографии портрет довоенного подростка. В чьей жизни это все было?

Странная квартира. Вещи живут отдельной жизнью, а Григорий Александрович сам по себе. Но что-то подобное магниту, и в этом немолодом уже человеке, и в этом странном, непохожем на него жилище. Они — и хозяин, и квартира — завораживают чем-то забытым, что она не может вспомнить или не решается предощутить.

 

На бегу из Кремля к метро Женька иногда делала небольшой крюк, заглядывая в гости к Красину. Формальным поводом стали книги. Из большой, рассованной по полкам, стопкам, шкафам и чемоданам библиотеки брала почитать то одно, то другое. Сначала спонтанно, потом заметила, что Григорий Александрович старается подложить на видное место книги, которые деликатно не решается ей навязывать. Через день-другой возвращала прочитанное. Поездок на метро из Медведково, где они с сыном снимали квартиру, и обратно Женьке как раз хватало на проглатывание книг.

Как-то в ноябре, возвращая «Женщину французского лейтенанта», уже на пороге Женька неожиданно для самой себя произнесла:

— Когда в женщине нет любви, из нее уходит Бог.

И замерла, не зная — уходить или оставаться.

— А ваш Бог куда вышел? — все понял Григорий Александрович.

— В Америку.

— Зачем отпустили?

— Слишком гордая была.

Ноги перестали держать. Села на старый сундук в прихожей. Слова хлынули, будто прорвали столь старательно выстроенные бастионы. Говорила. И про раннюю, слишком счастливую любовь. И про то, что простила ему, но себе не простила, а в душе что-то сломалось...

— Мне было шестнадцать... Перед экзаменами мама попросила аспиранта, который должен был у нее сдавать кандидатский минимум по научному коммунизму, позаниматься со мной математикой и физикой. Никите тогда было двадцать девять. Прозанимались мы недели три. То есть мама и дальше думала, что мы занимаемся... До моих восемнадцати дотерпели с трудом. Это я сейчас понимаю, что терпеть не надо было... Тогда Никитке не пришлось бы отрываться на своих дипломницах...

Красин сел рядом. Гладил по голове, как котенка. Женька торопилась, глотала слова, не договаривала фразы. Словно боялась, что эти вымучившие душу, невыговоренные слова снова застрянут в горле.

— ...звал ехать всем вместе... гордость не позволила...

Свет отраженного в зеркале заката постепенно гас.

— Ты счастливая девочка. — Красин не заметил, как перешел на «ты».

— Да уж, дальше некуда.

— Твой Бог не ушел, а только ненадолго вышел. Его можно позвать...

— Нельзя. Не получается. Ничего не получается...

Григорий притянул ее к себе. Поцеловал. Вся сжалась, нахохлилась.

— Не надо.

— Извини.

Дверь закрылась. Он так и остался сидеть на сундуке.

 

Сколько времени прошло. Выглянул из окна, посмотреть, как эта девочка уходит, да так и растворился в этом вечере и в своих мыслях.

— Почему? Почему, Господи? Почему на исходе?

Теперь, когда по всем раскладам врачей ему осталось жить не больше года, ему казалось, что за всю жизнь он никого не любил и не желал так отчаянно, как эту зажавшуюся, как брошенный щенок ощетинившуюся девочку-женщину. И он, уже смирившийся с растянутым и все же быстротечным процессом умирания, силился понять, почему Всевышний послал такое сильное, такое безответное чувство на исходе, а не раньше, когда впереди была жизнь, а не смерть. Нужно же было кому-то, раскладывающему на звездном столе их земные карты, чтобы на исходе он встретил этого несчастного ребенка, мнящего себя все познавшей и все пережившей женщиной.

Зачем? Ведь он не нужен Женьке. Она и за мужчину его не считает. Она никого не считает за мужчину, кроме своего утерянного Никиты. И ему не остается ничего, кроме как испить до дна эту чашу не чувственности, а данности. И вернуть этой девочке то, что ему самому когда-то досталось не правом рождения, а волею судеб, необъявленным наследством другого прожившего жизнь старика...

Он завещает ей то, что когда-то, как волшебный дар, было завещано ему — шанс на иную жизнь.

Пусть живет после него. И вместо него. Как он когда-то стал жить после Николая Андреевича и вместо Петеньки.

Пусть сидит в этой комнате, на этом диване и щурится от счастья, глядя на своего вернувшегося бога. Пусть...