Елена Афанасьева // ne-bud-duroi.ru

(Ленка. Три года назад). (Ленка. Три года назад)

(Ленка. Три года назад)

 

...так и жила.

Но, дойдя до края, поняла, что надо что-то делать. И она решилась на обреченную попытку переиграть хотя бы часть жизни заново.

Она решилась...

Впрочем, в какой-то миг ей показалось, что решилась не она, а все решилось где-то свыше. Вскоре после того вырвавшегося у нее в разговоре с соседкой признания в любви к Андрею она полетела на конгресс в Киото. Измучившись от японской дотошности организаторов, в единственный выходной сбежала в знаменитый храм воды Киемидзу. Вода в тот душный августовский день была как нельзя кстати.

Жару Ленка не переносила. Категорически. Чуть больше традиционных для московского лета двадцати пяти градусов — и она начинала плыть, едва ли не теряя сознание. В тот день жара дополнялась ужаснувшими ее толпами японцев, среди которых редкими вкраплениями попадались европейские лица.

Толпу и давку она переносила еще меньше, чем жару. Ей начинало казаться, что сознание улетучивается и бренное тело остается на растерзание, растаптывание марширующих почти ровным строем толпам экскурсантов, каждый из которых хотел глотнуть аккуратный глоточек здоровья, карьерного успеха и любви.

Главные достопримечательности храма Киемидзу — три тонких серебрящихся потока воды, струящихся откуда-то сверху, по японским преданиям, символизировали именно это — карьеру, любовь и здоровье. Идеально организованные японцы столь же идеально организованной очередью двигались к магическому водопою, не менее идеально организованно зачерпывали ковшиками на длинных ручках немного вожделенной влаги и, перелив собранные капли в свои пластиковые стаканчики, проходили дальше, чтобы, не мешая следующим очередникам, отхлебнуть своих успехов в работе, здоровья и любви.

Выделяющаяся в японской очереди даже своим более чем средним по российским меркам ростом Ленка возле первых двух струй воды вела себя не менее организованно, чем японцы. А возле третьей струи с ней что-то произошло. То ли солнечный удар, доконавший ее и без того страдающую от вегетососудистой дистонии голову, то ли невидимые на дневном японском небе звезды, освещающие в эти часы предрассветное московское небо, так сошлись, то ли родная расейская бесшабашность, принимаемая аккуратненькими японцами за бескультурье, сработала, но на нее что-то нашло. Затмение. И, зачерпнув из последней третьей струи полный ковш, она вдруг вылила колдовскую влагу себе на голову.

Вода стекала и по нереально светлым (в понимании окружающих японцев) волосам, по беленькому почти детского покроя сарафанчику, какие были в моде в то лето («Это комбинация?!» — поинтересовалась мама, когда Ленка примерила сарафанчик дома), прорисовывая под намокшей тканью темные соски и живот. Но Ленка, не обращая внимания на замерших в ожидании своей очереди японцев, не выпускала заветного ковшика из рук. Все зачерпывала и лила на себя воду из последней, третьей струи. И чувствовала облегчение. И легкость. И воздушность. И покой.

Последней, третьей струей в том источнике была Любовь.

Двадцатью минутами позже, спускаясь от храма по крутой извилистой улочке, полной маленьких сувенирных лавок, Ленка не поняла, что случилось. Палящая весь день жара разом, словно выключили электрическую печку, закончилась. И давящее солнце исчезло. Стало почти темно и волшебно серо, но не той унылой серостью беспросветной московской осени, а мельхиоровой серостью предчувствия. И вдруг полил дождь. Ливень. Крупными, нереально крупными теплыми каплями, пропитывавшими успевшие высохнуть волосы и белый сарафанчик.

В одно мгновение на только что кишащей людьми торговой улочке стало пусто. Все туристы попрятались в бесконечных лавках и лавочках, совмещая аккуратистское стремление не намокнуть с возможностью поподробнее рассмотреть сувенирный товар в магазинчике, около которого застиг их ливень. И только она продолжала спускаться вниз по чудом опустевшей улице. Одна. То есть это со стороны было видно, что она одна — европейская светлая женщина в насквозь промокшем белом сарафане спускается вдоль длинного неровного торгового ряда к автобусной стоянке вниз. Но она была не одна.

Почти наяву — Ленка даже обернулась, настолько реальным было это ощущение его присутствия рядом, — она увидела на этой мокнущей улочке Андрея. И почувствовала вкус его губ на своих намокших губах. Странный вкус арбуза и меда и еще чего-то забытого, но родного-родного, как вкус слюны любимого человека. Может, правы иные ученые, уверяющие, что любовь — это всего лишь набор химических реакций, а мы по запаху, по вкусу ищем себе партнера с набором элементов, которых жизненно не хватает нам. И только, соединив в поцелуе и в пущей близости химические составляющие друг друга, мы можем составить правильную реакцию и образовать из своих разрозненных частиц новый, не обозначенный ни в какой периодической таблице элемент «счастий».

Ленка стояла посреди мокнущей извилистой дороги и не могла пошевелиться. Все, что нахлынуло на нее вместе с этим ливнем, было настолько бурным и настолько прекрасным, что она стояла, закрыв глаза, и боялась упустить даже толику происходящего.

Этот привидевшийся ей на киотской улочке поцелуй, и все, что почувствовалось после, было настолько реальным, что, когда столь же внезапно прекратившийся дождь выпустил из торговых заточений многочисленных японцев, она еще долго стояла на том же самом месте. Стояла и никак не могла понять, почему эти аккуратные прохожие то и дело толкают ее.

И еще не могла понять — неужели такое возможно? И это может настигнуть вот так, средь бела дня посреди чужой улицы?! Неужели оргазм может случиться просто от ливня?

Вернувшись домой, Лена поехала в модный центр ре­продукции, в котором давно уже работала закончившая свою интернатуру соседка. В конце мая следующего года она родила Антошку.

А когда сыну было столько же месяцев, сколько было в девяносто третьем году Иннульке, она снова, как тогда, со всего маху влетела в Андрея.

Они не виделись много лет. Много долгих лет, разделивших не только время, но и страну. Но и мир. И все. Все, кроме их ощущения друг друга.

За эти годы карты небесного пасьянса их судеб легли на стол совершенно иным образом. Он стал знаменит. Признан. Почти велик. Его уже называли лучшим, «первым в поколении». Единственным и неповторимым. Гениальным. Никаких напугавших ее воображение дедморозовых декабрей. С ним заключали более чем основательные контракты. Под его имя выбивали сотни тысяч у.е. на театральные постановки и непривычные еще миллионы этих самых у.е. на фильмы.

Он стал таинственен. Строг. Недоступен. И к тому же женат.

По какой-то злой или доброй прихоти судьбы и теперь все случилось почти как в прошлый раз. Вадим работал на очередных выборах где-то в Сибири, мама уехала на выступление с поющей в своем детском ансамбле Иннулькой, и Антошку пришлось оставить с соседкой-медичкой, тоже родившей сына через два месяца после Лены (соседке все-таки удалось женить на себе Макса).

Впервые после вторых родов выбравшись в свет, начистившая по такому случаю перышки Ленка шествовала на очередное вручение крупной премии за наивысшие достижения в области всего и вся, попутно раскланиваясь с клиентами — реальными и потенциальными, ради которых и прибыла на это мероприятие. Так бы и шествовала до самого зала, если б не почувствовала в груди прилив. Метнулась в туалет.

Сияющая мраморностью раковин и золотым блеском кранов эта роскошная комната мало чем напоминала воняющий сортир с железным крючком на двери кабинки, в котором ей когда-то пришлось сцеживаться в старом Дворце культуры. Но процедура от этого не изменилась.

С трудом облегчив грудь, внимательно оглядела себя в зеркале — не пострадала ли тщательно создаваемая небрежная элегантность уверенной в себе женщины? Убедилась, что все в порядке, поправила приколотую к пиджаку старинную камею, подарок отца на свадьбу, и помчалась наверстывать упущенное. Терять золотое кулуарное время было никак невозможно.

Помчалась. И со всех ног в кого-то влетела.

Еще не успела посмотреть, в кого, и, как и много лет назад, почувствовала аромат кожи. Ни с чем не сравнимый аромат кожи любимого человека, который за все эти годы так и не смог выветриться из ее памяти.

Поднимая голову, уже знала — он.

Наяву он был еще лучше, чем она его помнила, и намного лучше, чем его экранное воплощение. Камера, которая, что называется, его любила, все же не могла передать и сотой доли его магнетизма. Или просто даже самая современная камера не способна была передавать ту любовь, что за все эти годы так и не смогла умереть в ней.

— Привет! — сказал он, будто бы они виделись только вчера и сегодня вновь договорились встретиться на этой помпезной вечеринке.

— Привет... — облизывая в миг пересохшие губы, проговорила она. — Выпить бы чего-нибудь. Душно.

В новомодном концертном зале система кондиционирования работала отлично. Душно было только их душам.

Он повернулся к разносившему напитки официан­ту, взял с подноса два бокала с шампанским. Замотала головой:

— Я ребенка кормлю.

— Как тогда... — сказал он и улыбнулся. То ли тому, что не случилось много лет назад, то ли тому, что могло случиться теперь.

И случилось. В тот же вечер, едва ли не единственный в череде вечеров последних лет, когда он выбрался «в свет» без заболевшей жены. Сбежав с помпезного мероприятия, они оказались в квартире его друга, весьма вовремя разъехавшегося со своей женой по разным жилплощадям. Друга не было. Ключи у него перехватили по пути около дорогого казино, в котором друг пропадал ночи напролет. Лишь закрыли за собой дверь, и слились, как должны были слиться за много лет до этого. Не имели права не слиться.

И ее уже не волновало, не потечет ли в самый неподходящий момент из переполненных грудей молоко. Потекло. Но он нежно и истово втягивал в себя все то, что в эту минуту не доставалось ее сыну. Так нежно и так истово, что ее сознание должно было мгновенно подбросить ей эдиповы сравнения. Не подбросило. Ее сознание в этот миг ничего подбросить не могло. Сознание просто отключилось и уступило место разлившемуся в каждой частичке ее тела не образуемому в нормальной земной среде элементу «счастию».

Молоко текло и текло, он с жадностью голодного младенца высасывал его, освобождая переполненные груди, и сливался с нею, как только могут сливаться два истомившихся многолетним ожиданием, два предназначенных друг другу существа.

Как объяснить, что такое любовь? Как объяснить, что происходит в какой-то нежданный, непрогнозируемый, неопределяемый миг, когда все, что было важно, значимо, предельно, что было главным и основополагающим в жизни, вдруг, будто приемник этой важности из розетки выдернули, теряет смысл. И только ком в горле. И бешеный ритм сердца, ощущаемый где-то за ухом, и под коленкой, и в висках, и в горле. И сухость во рту — Ниагару бы выпила.

Что есть любовь? Почему еще вчера ты жил, хотел, стремился, а сегодня от тебя, наполненного всеми твоими вчерашними беспредельными устремлениями, осталась только оболочка. Пустая, сложившаяся пополам, отогнанная ветром в дальний угол опустевшего двора твоей судьбы оболочка, в которую при всем желании не вместиться твоей воспаленной душе.

Любовь есть счастье? Отнюдь. Счастье, покой и благость приносит лишь легкая влюбленность, очарованность и очаровательность флирта, ласкающего тела, не слишком затрагивая души.

Любовь всегда ураган. Смерч. Торнадо, отрывающий от нахоженных троп. И роняющий оземь неизвестно как далеко от прежних привычек и прежних чувств, после того как одно из двух закручивающихся в этом вихре ощущений пойдет на убыль. Внутренности отбиты. Душа в смертельном падении покинула бренное тело, которое несколькими минутами позже разобьется и не сможет свести собственные знаменатели в единую дробь с числителями сути. И только боль, бесконечная, всепоглощающая боль, как сквозь пробитые в тонущей подводной лодке перегородки отсеков, будет заполнять твое обреченное на жизнь существо.

Еще вчера в состоянии бескрылого безлюбья ты молил о чувстве, а сегодня оно, настигнув, так измучило, измочалило, изуродовало тебя, что ты уже и не знаешь, молить ли об обратном или благословенно нести свой крест. И мучиться болью, которая, по сути, и есть любовь. Все прочее — влюбленность.

Вернулась домой. Антошка пытался перевернуться на животик и получше ухватить за хвост кошку Пиарку. Иннулька, скрючившись в три погибели, читала нового «Гарри Поттера». Все как всегда. Как было вчера. Как, наверное, будет завтра.

Только сегодня все было не так.

Лена посмотрела по сторонам и неожиданно где-то там внутри, в глубине себя отчетливо сформулировала: «Признак настоящей любви — приходишь домой, и собственные дети кажутся чужими».

Скажи ей сейчас, что это не ее дети, не ее жизнь, а ее осталась в том затмении, в котором провела последние два часа, она бы поверила. Потом разумом, сутью опомнилась бы, затормозила, заграбастала и Антошку, и Иннульку, до удушья прижала, не желая отпустить. Но вырвавшаяся из нее истинная женская суть, глядя на телесную оболочку со стороны, все равно шептала бы о возможности иной жизни. Иной реальности. Иного счастья.

А счастье было таким неиспытанно огромным, что давило своей огромностью. Уж кто-кто, а она по роду своей основной деятельности хорошо знала, что сверхсильные эмоции одинаково деструктивны. Сильное счастье, как и сильное горе, разрушает организм. Знала, но ничего с собой поделать не могла.

Такого огромного, неподъемного, болезненного счастья в ней не было никогда. А как жить в пространстве этого счастья, как существовать, почти не имея возможности разделить эту болезненную эйфорию на двоих (видеться с Андреем удавалось ох как редко), она не знала. Научившись за долгие годы жить в безвоздушном пространстве привычки, теперь она напоминала человека, которого вдруг подтащили к кислородному баллону и дали слишком сильный напор. И дальше человек задыхался уже не от удушья, а от избытка того, чем стоит дышать.

На этот раз она была готова на все. Бросить Вадима. Взвалить на себя двоих детей и собственную мамочку. Лишь бы снова не потерять его.

Она была готова на все. Только он теперь не был готов.

Он изменился за эти годы. Успех закрыл его. На месте прежнего распахнутого юноши появился удачливый, абсолютно удачливый и от этого абсолютно закрытый человек.

В какой-то момент, когда старая и моментально ожившая любовь вспыхнула в нем, нужно было решать — жить или не жить. Не в смысле суицида. Нет. Телесная его оболочка жила и вполне неплохо себя чувствовала. Мель­кала в глянцевых журналах, летала то в Канны, то в Голливуд, царила! Нужно было решать, жить или не жить его душе. Страдать или не страдать. Рисковать или не рисковать.

Вылепливая свой успех и свою удачу из самого себя, он слишком хорошо знал, что элемент «счастий» в его рабочей машине не задействован. Что счастье не может стать для него топливом. Скорее, напротив, испортит двигатель, как попавшие в сорок литров высококачественного горючего пол-литра кристально чистой, но абсолютно вредной этому двигателю воды.

Единственное возможное топливо для его актерской машины по своей формуле противоположно счастью. Лишь на преодолении несчастий он научился строить свои, уже названные великими, роли. В миг, когда он любил и чувствовал, что любим, он был неудачен в своем актерствовании именно потому, что собственное счастье предательски выпирало из рисунка роли. И лишь став несчастным, едва не сломавшись тогда, в девяносто третьем, он стал успешен, абсолютно успешен, наиболее успешен из всех, кто выходил на старт вместе с ним.

Счастливый беззащитен. Счастливый светится своим счастьем. А он должен, вынужден, обязан светиться эмоцией, положенной ему для сегодняшней роли.

Любить не по роли это риск. И Андрей решил не рисковать. Решил не видеть Ленку, как она сама в девяносто третьем решила не видеть его. Решил сделать себе больно, очень больно, чтоб не стало еще больнее.

И тогда сломалась Ленка.

Внешне она вроде бы продолжала прежнюю, со стороны кажущуюся почти идеальной, жизнь. Семья, муж, двое прелестных детей, на работе от заказов отбоя нет, с деньгами все в порядке, еще чуть, и можно эту, оставшуюся от бабушки Вадима квартиру на большую в новом доме или на чуть поменьше, но в тихом центре, поменять.

Внешне все идеально, как было идеально и в девяносто третьем, когда ее любви пришлось сломаться в первый раз. Но тогда она сумела выжить и как-то жить. Жить теперь не получалось. Теперь без Андрея не получалось ни жить, ни дышать...

Однажды, проснувшись среди ночи, села на кровати и сказала самой себе — ничего нет. Все есть, и ничего нет. Жизни нет. Суррогат.

Ей показалось, что она задыхается. Выбежала на кухню, накапала корвалола. Не помогло. Нашла в холодильнике водку, залпом выпила две полные стопки. Чуть стало отпускать. Попробовала вернуться в спальню, лечь в кровать, как спазм начался вновь. Дышать невозможно.

И вдруг, судорожно глотая ртом воздух и растирая по щекам слезы, она поняла — нельзя! Нельзя спать с нелюбимым мужчиной. Даже не в смысле секса, а просто в одной кровати спать с нелюбимым нельзя. Люди обмениваются собственными пространствами во сне. Нельзя попадать самой и впускать в себя пространство чужого человека.

Безлюбье — не часть беды, а ее стержень. Другие беды и бедки в ее жизни нанизываются на это опустошающее отсутствие любви. Жизнь без любви — та же измена, только более страшная, чем измена супружеская. Измена самой себе.

И за эту измену год за годом ей приходится слишком дорого платить.