Елена Афанасьева // ne-bud-duroi.ru

(Варька. Ростов. 1911 год). (Варька. Ростов. 1911 год)

(Варька. Ростов. 1911 год)

 

Как бежала Варька! Ох как бежала она по темной улице!

Электрическое освещение на Пушкинской только от Таганрогского прошпекта до Николаевского переулка проведено. Дальше надобно бежать впотьмах, все ноги переломаешь и страху натерпишься. С тыльной стороны городского сада какие-то мазурики шныряют, на углу Большого прошпекта лужа, вовек не просыхающая, через нее и при свете не перебраться, а в темноте, пока перелезла, всю юбку да чувяки в грязи извозила. А уж страху понатерпелась!

После Малого переулка уже фонари для парамоновского приему зажженные горят. И цельных пять антомобилей в ряд. А уж извозчиков видимо-невидимо, все проулки позапрудили. Ожидают, когда гости с праздненств разъезжаться вздумают. А гости, напротив, все съезжаются и съезжаются. И публика сплошь бомондная. Вовек столько не видывала. А бабы-то, бабы! Мамка увидала бы, во что бабы здешние рядятся, немою сделалась бы. Кружева тонюсенькие, все чрез них светится, а дыры в кофтах до пупа, половины титек наружу, срам один ! И на задах чего-то наворочено, как они с такими задами садятся?

Как же в этой толпе Ванечку найти, рассказать про коварного трагика и Волкен... Волкер... не выговоришь, как и прозывается!

Перед будущим особняком цветущие каштаны, как великаны-охранники, замерли в ряд. Владелец только что собственноручно первый камень в основание заложил. Шампанского выпил, бокал оземь разбил и всех собравшихся в гости пригласил, обещая через два-три года в новом особняке роскошный бал.

Иван, с трудом сдержавшись, улыбнулся лишь уголками губ, представив себе южнороссийское роскошество. И это после вечеров на римской вилле князя СимСима! После нарядов Марии Павловны — вот уж где дорогая простота! — забавно наблюдать здешних прелестниц, еще не знающих, что их S-образные силуэты в стиле «гибсоновских девушек» с их обилием пышных кружавчиков, рюшечек и оборочек, непропорционально утяжеляющих грудь и противоположную ей точку сзади, в Европе из моды уже вы­шли. Но здешние мужчины, в отличие от Ивана, не в кур­се последних европейских модных новинок, оттого и прелест­ницы им кажутся прелестными. Трагик весь свой трагизм давно потерял, каждую провинциальную нимфу провожает плотоядным взглядом. Но и про иную прелесть — прелесть денежных мешков не забывает.

— Владелец будущего особняка Николай Елпидифорович Парамонов, надо вам признаться, друг мой, личность уникальная. Какой раз приезжаю на гастроль в Ростов и какой раз поражаюсь этому герою местной жизни.

Незванский опорожнил шестой сряду бокал шампан­ского, не забывая между делом отмечаться и водочкой.

— Отец его, Елпидифор Трофимович, казак из станицы Нижне-Чирской, в Ростов в одних сапогах пришел, да так в них до конца жизни остался. Хотя на скупке-продаже зерна, строительстве амбаров, элеваторов да мукомолен не один миллион сколотил. Одна паровая шестиэтажная мельница восемь тыщ пудов за день смолоть может. Даже собственный флот приобрел, зерно возить, а попутно и судоходным делом промышлять. Пятнадцать речных и морских пароходов, сотни барж. Вас, дружок, из Рима, почитай, тоже на его «Святом Константине» везли.

— Признаться, не помню! — покраснел юноша.

— И бог с ним, с пароходом. Наследникам своим Елпидифор жизнь устроил капитально. Дочерей замуж пристроил по принципу деньги к деньгам. Старшую, Любовь Елпидифоровну, за сына бумажного фабриканта Панченко. Младшую, Агнию, за сына купца первой гильдии Резанова. Старший Резанов, к слову, скоро «вывернул шубу», обанкротился. Несколько сот тыщ задолжал. Но по вмешательству Парамонова дело кончилось мировой сделкой, Резанов обязался уплатить кредиторам по тридцати копеек с рубля и, выйдя из тюрьмы, отбыл во Владикавказ. А сын его в дело тестя вошел. Так что все дочери пристроены оказались.

Трагик весьма театрально указывал то на одного, то на другого персонажа провинциальной светской жизни. Роль повествователя Незванскому была явно по душе. Или просто зубы заговаривал?

— Со старшим сыном все тоже ясно. Петр Елпидифорыч смолоду готовился отцово дело в руки принять. А вот младший, Николай, сегодняшний наш хозяин, по всем статьям отметился. Студентом в Московском университете был участником беспорядков девяносто шестого года, когда зачинщики панихиду по погибшим на Ходынке устроить хотели. Процессию оцепила полиция, зачинщики были арестованы, и среди нищих студентусов сын миллионщика Николай Парамонов. Первое его тюремное сидение продолжалось всего неделю. Зато второе покруче вышло. Издавал газетку «Донская речь» и дешевые книжечки, не дороже пяти копеек, к смуте пятого года книжечки эти по всей России в ходу были. Аккурат под пятый год старый Елпидифор передал младшему сыну управление своим пароходством и купил для него у Панченко рудник в Александровск-Грушевском. Когда дело дошло до баррикад, Николай на том руднике и укрылся. После, в седьмом году, ночной сторож заметил, что воры взломали окно в подвальном этаже дома Парамонова на Екатерининской улице. Прибывший пристав обнаружил девять комнат, до отказа набитых книгами весьма нежелательного для властей свойства. Так Николай Елпидифорыч снова оказался в тюрьме. Вот уж в России от сумы да от тюрьмы...

До недавнего времени поговорку эту Иван искренне не понимал. Что значит не зарекайся?! Если он будет честно учиться, работать, ничего дурного не совершать, кто может заставить его стать нищим или арестантом?! Но после римских и ростовских побегов в обносках пыл отрицания в юноше поубавился. Сума, считай, в его жизни уже была. Если б не Варька, и той бы сумы, обносков ужасающих у него бы не было, на улицу носа показать не смог бы.

Варька!

Как же он мог забыть про оставшуюся у театра Варьку!

— Михаил Владимирович! Мне бы девочку около асмоловского театра забрать!

— Эх, по молодому делу ты, Иван Николаич, горазд! А бедный князь все сокрушался, что мальчик от наны сбежал! Найдем мы тебе девочку, не печалься! Получше, чем около театра. Там все дешевый сорт!

Начитавшийся Блока юноша не сразу понял, о каких девочках трагик ведет речь. Когда понял, покраснел:

— Не то, что вы подумать изволили... Совсем маленькая деревенская девчушка. Спасительница моя!

— Деревенская? Маленькая? Дешево ты себя ценишь! Мишка Незванский крестнику князя Абамелека достойную девочку не подберет! Обижаешь! — бормотал основательно подпивший трагик. Последние пять-шесть стопок были явно лишними, но останавливаться гений россий­ской Мельпомены и не думал. — Подберем мы твою девчонку. Теперь Волкенштейн подъехать должен. Он распорядится, из-под земли твою девчонку отыщут! Ты лучше меня послушай, что я тебе про Парамонова рассказываю. Вышел под залог в сорок тысяч рублей — как тебе сумма! Следствие тянулось три с половиной года. За это время старый Елпидифор преставился, определив свое состояние в четыре с половиной миллиона рублей — хорош кус!

Насчет «куса» собственного крестного Иван счел благоразумным промолчать, но и состояние нынешнего хозяина впечатляло.

— По завещанию Петру отошло шестьдесят процентов, Николаю сорок. Но и сорок процентов от четырех-то миллионов не почетная бедность! Тут и обнаружилось, что революционные бредни из головы наследника выветрились, а хозяином он оказался куда более рачительным, чем старший Петр. Рудник Панченко ему уж и мал стал. Новую шахту заказал строить, и именем отца назвал «Рудник Елпидифор». Двести сорок две сажени, а! Глубже в России нет. Суд по его делу наконец в начале мая состоялся. По совокупности статей приговорили его к трем годам заключения в крепости. Но кто с миллионами в крепости-то сидеть станет. И вот Николай снова на свободе. Что и празднует.

— А как ему удалось?

— Подкуп, милый юноша, подкуп. Не слыхали такого слова? И исполнение приговора отложено. — Трагик хлопнул очередную стопку водки, и глаза его стали стремительно принимать цвет сегодняшнего заката. — Отложено, не отменено.

— А что потом?

— Потом или шах умрет или ишак сдо... — не успел договорить Незванский, как празднующая публика зашелестела: «Асмолов!»

— Главный табачник! Поставщик двора Его Императорского Величества! Годовой оборот пять миллионов! — исходил слюной Незванский.

Приближающийся в сопровождении хозяина Асмолов досказывал начатое:

— Сто семьдесят две новые машины! Оборудование системы «Айваз» — шесть тысяч папирос в час. Машины Влодаркевича и Секлюдского — до десяти тысяч папирос в час! Вот вам и техническое перевооружение!

— Того и гляди, Владимир Иванович, весь мир своим табаком завалите!

— Отчего нет! К будущему году по количеству вырабатываемого табака мое предприятие станет крупнейшей част­ной фабрикой в мире. Я же еще намерен тысяч за тридцать серебром фабрику братьев Асланиди прикупить.

— Размах! — сумел-таки подобострастно встрять в разговор двух миллионщиков Незванский, подталкивая вперед своего юного спутника. — А ты, брат Иван, все думаешь — провинция, провинция!

— А, Мишка, и ты здесь! — небрежно бросил Асмолов.

— В театре, вашими заботами созданном, представлять изволил, — великий трагик весь сжался в размерах, словно желая данными ему природой масштабами не затмевать денежных воротил, что как воротилам это не понравится!

— Слышал, слышал! Волчара хвастал, что Мишку Незванского привезет, аншлаги, которые при мне в театре были, затмевать. Затмил? По глазам вижу, что затмил.

— Да уж, назатмевался любимец Мельпомены изрядно! — шепотом сказал Асмолову Парамонов и, повысив голос, поинтересовался: — Юный друг ваш тоже из актерской братии?

— Никак нет! Николай Елпидифорыч, Владимир Иванович! Честь имею представить графа Ивана Николаевича Шувалова, крестника самого князя Абамелека-Лазарева!

И за тысячи верст от Петербурга и Рима фамилия крестного в пояснениях не нуждалась. Оба мильонщика, сменив выражение лиц с брезгливого на едва ли не столь же подобострастное, каким только что было лицо трагика, с двух сторон окружили Ивана, приглашая в самый изысканный из всех образовавшихся на здешнем празднестве кружок. Актеру места в этом кружке не нашлось. Ущерб тщеславию пришлось привычно залакировывать водочкой.

— Сегодня сызнова до ночи дебатировали в Городском собрании об автомобильной езде, — пыхтел один из столпов здешнего общества, концессионер и фабрикант Кондратий Пантелеймонович Терентьев. — Какой уж год спор идет! Все не могут решить, разрешить или запретить ездить на автомобилях по улицам города.

Терентьеву на автомобильный вопрос было глубоко наплевать, но рядом с ним вертелась старательно прячущая свой румянец дочь, и фабрикант счел отмеченного вниманием столпов ростовского общества юношу возможным женихом. Оттого и заливался соловьем про Городское собрание да про автомобили. Слишком юный вид «зятя», на фоне которого Агния Кондратьевна казалась будто из камня высеченной, Кондратия Пантелеймоновича не смущал. «Было б дело, будет и тело!» — обычно приговаривал он. Но юношу, не подозревавшего, что беседует с потенциальным тестем, интересовали не собеседники, а сам предмет разговора.

— Что ж тут спорить! — не выдержал Иван. — В Петербурге давно установлено — автомобильное движение разрешено со скоростью двенадцать верст в час.

— Слышишь, Модест Андреевич, двенадцать верст в час! — воззвал Терентьев к коротковатому господину с выпяченной нижней губой и тщательно натренированной важностью во взгляде, по одному виду которого можно было сделать вывод — депутат! — А нам что доказывают? Все медленнее и медленнее, чтобы на милых твоему сердцу извозчиках было быстрее, не говоря уж о трамвае.

— В Петербурге улицы шире, — невозмутимо возразил коротковатый.

— Э-э, дорогой! Все признать не хочешь, что мзду с извозчичьей братии имеешь, что все промышляешь этим... Как бишь то... Слово иноземное...

— Лоббизмом! — охотно проявила свою осведомленность в иноземных словах Агния Кондратьевна.

— Во-во, лоббизмой — кто в лоб, а кто и по лбу. Модест двояко умудряется, лишь бы чиновничий барыш не упустить. «Улицы шире», — передразнил депутата фабрикант. — Улицы у нас, спору нет, не такие, как в Питере, но и автомобилей меньше. Сколько в столице авто, Иван Николаевич?

— Несколько сотен. А в Риме и того больше. Только в Италии, честно признаться, с правилами движения дело обстоит совсем плохо. Ездят — кто как хочет.

— Вот-вот! — живо подхватил депутат. — Пустим дело на самотек, и у нас станут ездить, кто как хочет!

— Было бы о чем спорить, пап < ! — манерно промолвила Агния Кондратьевна, на щеках которой сквозь старательно размазанную модную мертвенную бледность предательски прорывался неистребимый природный румянец. — Девять авто на весь Ростов с Нахичеваном в придачу. Было бы о чем шум затевать! Идемте, Иван Николаевич! Скоро будут танцы.

И, сопровождаемая недовольными взглядами других девиц, повела Ивана в сторону шатра, где расположился оркестр и был настелен специальный помост для танцев.

В заранее объявленное наследство Агнии со временем должны были отойти мукомольная и макаронная фабрики, дрожжевой заводик, рудники в Александровск-Грушевском и солидная доля в здешней телефонной концессии. В силу особой состоятельности родителя и собственной образованности девицы женихи ей под стать в захолустном, хоть и стремительно богатеющем городе находиться не желали. То есть желающих добраться до ее приданого было хоть отбавляй. И на сегодняшнем празднестве вокруг девицы то и дело вились молодые люди. Но Кондратий Пантелеймонович глазом опытного дельца просчитывал, сколько за душой у каждого, взглянувшего на его дочь, и, зевнув, отворачивался — не жених!

И Агния Кондратьевна отворачивалась, только совершенно по иным соображениям. Душа наследницы жаждала полета. Загадки, таинственности, которая вдруг явилась в образе этого, хоть и безнадежно молоденького, но столь загадочного петербургского графа, от которого и папенька — вот удача! — не отвернулся.

— Прежде в нашем городе восемь сотен телефонных аппаратов было. А стоило моему папеньке за дело приняться, как нынче уже тысяча триста. И плата не то что прежде, много ниже стала! — зажимала юношу сообразившая, что пришел черед всех ее технических познаний, Агния Кондратьевна. — Вы говорите, ваш крестный автомобильной фабрикой в Италии живо интересовался, так это немедленно надобно с папенькой обговорить! Папенька и в дело войдет, и концессионеров на столь доходное дело подпишет! Лучше папенькиных условий вам ни один партнер не даст.

— Удивительная вы девушка, Агния Кондратьевна. Все прочие барышни все больше про стихи, про Северянина с Гумилевым, а вы про лошадиные силы!

— Так ведь сыновей у папеньки нет. Все дело в мои руки перейдет, — девица Терентьева выразительно поглядела на юного графа. — Здесь у всех мозги мукой присыпаны, а прогресс не ждет. Не ждет он, прогресс! О будущем фамильного предприятия мне теперь думать надобно, — вальсируя, причитала Агния Кондратьевна, прижимаясь к Ивану ближе, чем дозволяли провинциальные приличия, и уж куда ближе, чем этого хотелось самому юноше.

С трудом пробравшаяся меж пюпитров, ног оркестрантов и неведомых ей музыкальных инструментов Варька увидела своего Ванечку-благородие, заводящего полюбовности с какой-то расфуфыренной фрей...

— Ах, ты такточки! И пусть! Ни словечечка тебе про сговор ахтера тваво не скажу! Пусть тебя по навету в участок заберут! А, могет быть, и не по навету. Откуль мне знать, благородие ты или, как энтот Волкер сказывал, ахве, ахре, ахверист. Бандит ты, мобыть. Забыл Варьку, так тебя пущай и заберут! Пущай! Ой, мамочки родные, что сказала! Что сказала! Боженька, отдай мои словечки обратно. Не надобно трогать Ванечку. Пущай эти страшные жандарм­ские уйдут! Пущай уйдут! Пущай не трогают Ванечку. И ахтер энтот трусоватый сразу сбёг! Зачем пинджак, что фрак прозывается, с Ванечки сымают? Метку театральную, о которой этот толстый Волчара посыльного научивал, ищут? И щож теперь, раз метка из асмоловского театра, так Ванечка сразу и ахверист?! Навет все! Он же ни в чем не виноватый. Это все толстый Волчара противный придумал, и ахтер этот, незваный. Они ж наветы наводят на Ванечку. Вместо телеграфии Ванечкиному крестному в Рим, что в стране-сапоге Италии, кляузу в жандармерию написали. И как теперича крестный его о беде Ванечкиной узнает, как? Как?!

* * *

— Екима Голованя вся Калитва знает! Всякий скажет, что Еким Головня кажную копеечку своим горбом заработал! И на те, как вышло!

— От нас чего хочешь, когда сам, дурак, облапошить себя дал?

— Так где ж видано, чтобы среди белого дня честного человека обирали! На что ж полиция, ежели вам не жаловаться. Вы ж должны негодяя сыскать!

— Я те сыщу! Будешь мне указывать, чего я должен! Силой тебя за бабой этой идти никто не неволил. Деньги ты сам аферистам отдал. От нас же чего хочешь?!

— Как это сам?! Облапошили честного человека, без копеечки оставили. Сказываю ведь, на честную работу наниматься приехал, тут на Старом базаре баба подошла благородного вида...

— Пошла плясать губерния. По пятому кругу!

— ...спрашует, не место ли ищу. И приказчика из ино­странной скупки хлеба показывает, сказывает, лакея он приглядывает. Жалования восемнадцать рублей в месяц и платье казенное контора дает. Чем не жизнь. Я к приказчику этому и побёг. А тот спрашует рекмендации. Какие такие мендации, знать не знаю. Говорит, ежели рекмендации нет, залог нужон, десять рублев. А у меня рублев всего восемь — пятирублевик золотой трехрублевой ассигнацией обернутый. Но приказчик и на них согласный. Говорит, человек ты надежный, аккуратный, так и быть, и восемь рублей за тебя в залог сойдет. Спросил, грамотен ли, а я ни-ни. Тогда приказчик сам написал документ. Сказывал, бумага эта с согласием моим на работу и восемь рублей залога, а раз неграмотный, так чтоб я крестик под прописанным поставил. Запечатал в конверт, в руки мне дал, ждать наказал. Сам за письмами в контору почтовую пошел. И сгинул. И нет его, окаянного, и нет. Я в почтовую залу забёг — нетути приказчика, ни у одного окошечка нетути. Видеть — не видывали, все конторские отвечают. Конверт развернул, а там заместо моего пятирублевика, трешницей обернутого, копейка в сахарной бумаге. Доброго человека, писателя, подле конторы сыскал, тот задаром прочесть мне писанную приказчиком условию согласился. И прочел, что вслух читать срамно.

Мужичонка трясет бумажкой.

— Да уж! Такое вслух не прочтешь. Единственно приличествующее нормальному обществу слово «дурак!». Все прочее матерно. Дурак ты и есть. Сам себя облапошить дал, с полиции спрос какой! Для вас же в почтово-телеграфной конторе объявление вывешено: «Просим публику следить за карманами и остерегаться воров!» Пристав Охрищенко еще перед Пасхой вывешивал.

— Так я за карман < ми и следил. С карман < у меня ничего не стащили.

— С карманов не стащили, все сам отдал. Беда с вами — простаками. Что ни год — новая напасть. Все «короткие жакеты» найдут, как весь город облапошить. То на жалость давят — в третьем году от кишеневских беженцев отбоя не было. По всему городу сновали, жалились, что в одной рубахе бежали от еврейского погрома, а люд и верил, и милостыню подавал. В седьмом году они уже от бакинской резни бежали, а морды беженские все те же. И снова добрый ростовец поворчит-поворчит, а милостыню подаст. А что хари у мальчишек-беженцев не молдавские, не бакинские, а главным «нищим» папой Афанасием Триандофило из Греции завезенные, никто и не глядит. Копейка к копейке, и у папы Триандофило уже и домишко в Таганроге двухэтажный выстроился, с парадным балконом и чугунной решеткой. И никто за руку честного гражданина не тянет, милостыню подавать не принуждает. Беда с вами, и только! Так если б только простаки, как ты, попадались, а то ж и образованный люд, элита-с! Вона, международного афериста аж на парамоновском бале взяли. Под графа работал. Да так гладенько! И на языках каких хочешь чешет, и на вид граф, да и только. Если б не трагик Незванский, который истинного графа Шувалова в Риме неделю назад видел, так и сошел бы этот аферист за графа. Скольких драгоценностей на том балу недосчитались бы. Говорят, «граф» этот новомодной воровской уловкой владеет. Гипноз называется. Барышня Терентьева, дочка самого Кондратия Патнелеймоновича, сама этому князю брелоку сапфировую в знак дружбы и полюбовности уже и отдала. Кабы мы вовремя не подоспели, так и вовсе девица голая с бала ушла бы. Ух, было бы на что поглядеть! Чего, дурак, лыбишься! Катись подобру-поздорову, пока в каталажку с ворами да убийцами тебя не засадили!

* * *

— Из каких будешь? На серого непохож, не халамидник и не маровихер на прикид. Фотограф, мобыть, — наседал на Ивана жуткого вида мужик с фиксами.

Наученный Варькой уголовной грамоте, на далекого от реальной фотографии фотографа Иван уже не соглашался и теперь пытался припомнить девочкины рассказы, чем все прочие уголовные категории промышляют. Припоминалось с трудом.

— Или по первой взяли? Зелен на вид. Ничо, не тушуйся, — мужик с фиксой хлопнул Ивана по спине, вроде как одобрил. — Пооботрешься! Меня в четырнадцать годков с кошельком на базаре замели. В кошеле том рубль три копейки, в тюрягу на шесть месяцев засадили. Но из тюряги Ленька Кроткий уже ученым вышел. Ленька Кроткий — это я! — гордо представился собеседник.

Судя по тому, как жались по углам тесной вонючей камеры прочие темного вида личности, расчищая Иванову собеседнику самую светлую середину с лавкой возле оконца с решеткой, становилось понятно, что Ленька Кроткий в здешней среде имя!

— А вы... вы какой категории быть изволите? — через силу заставил себя спросить Иван.

— Был домушник, монщик был, но в мокрушники не подался! — сплюнул в дырку между зубов Кроткий. — В третьем году с самим Варфоломеем Стояном на Темерницкой малине загребли. Слыхивал про Стояна?! Вся Россия сотрясалась! Сорок восемь убийств. Но я чистый. Стоян, тот и при облаве городового положил, но все пустое. А Ленька Кроткий все университеты воровские прошел. Теперь, почитай, не профессор в нашем деле — академик. Высший свет — вор-аристократ! А тебя, слыхал, величают Графом. Из наших будешь?

Понятия об аристократизме в этой среде весьма специфические, понял Иван, но от собственного графского титула отрекаться не стал.

— Граф Шувалов.

— Сродственники по классу, значит, — хохотнул Ленька. — А ты нахал! До Графа твой нос не дорос. Зелен больно! Хоть, ежели то, что про тебя в «Донской речи» писали, и взаправду проворачивал, то Ленька Кроткий чужой класс признать готов!

Кроткий уважительно поглядел на юношу, вытащил из кармана папиросу, протянул. Курить папиросы Иван никогда не пробовал, но догадался, что не принять такой дар значило бы Леньку Кроткого смертельно оскорбить. Чья-то угодливая ручонка в ту же секунду поднесла огонька. Иван затянулся и зашелся кашлем — несколько дней океанской качки, усиленной морфием и голодом, даром не прошли. Поплыло перед глазами.

— Чего побледнел, аристократ?

— Морфий никак из меня не выйдет, — честно признался юноша.

— Еще и морфинист?! Это ты зря. И без этой заразы удовольствия на жизнь твою хватит! А не хватит, Ленька Кроткий подсуропит! Ты меня держись! Повезло тебе, Граф, что со мной сошелся! Мозга твоя, гляжу, варит, а понятий в тебе никаких. Со мной сладишься, таких дел наворочаем, тыщами швыряться станем!

Иван мысленно усмехнулся, вспомнив, как всего несколько дней назад в Риме закладывал в банковский сейф крестного четверть миллиона рублей золотом. Воровские тысячи на том фоне могли бы померкнуть, если б ему теперь не надо было жизнь свою спасать.

Трагик его предал. То ли допился до белой горячки, то ли злой умысел имел, но нагрянувшей посреди бала полиции заявил, что никакой Иван не граф Шувалов, что настоящего графа трагик видел в Риме и на Ивана тот вовсе не похож.

Ночь Иван еще надеялся, что трагик проспится, похмелится и опомнится. Но по мере того, как отраженное в окошке противоположного дома солнце клонилось к закату, пропуская в зарешеченное грязное оконце свои послед­ние отблески, с горечью убеждался, что надеяться ему больше не на кого. Если Незванский не просто так сдал его полиции, то и отправленной в Рим телеграммы ждать от него не стоит. Значит, СимСим по-прежнему в неведении, и выбираться из этой страшной ситуации придется самому. И особое расположение воровского авторитета не помешает.

— Служить будешь честно, в обиду не дам! — пообещал Кроткий. — Сам чуть чего обижу! Усек?

Вторые сутки сын и внук графов Шуваловых, правнук княгини Татищевой, проходил воровскую школу лучшего вора юга, случайно пойманного на тысячной афере.

— Не боись, Граф. За Ленькой Кротким восемь высылок за Урал и аккурат восемь возвратов. Без помощи каторжных властей! И на этот раз возвернемся. Свои люди везде есть. Ты только фраком своим не свети, даром что театральный. Ты фрак у Кузьмина на рубаху попроще сменяй. Вишь того бородатого в углу? Это и есть знаменитый Кузьмин, держатель хрустального дворца на Казанской, блатер-каин, скупщик краденого. Третьего дня сыскари да полицаи повзбесились. Облаву по всем малинам устроили. Не иначе как тебя, Граф-графейник, ловили. Хватали без разбору, без понятия. В другой раз как Ленька Кроткий в одной камере с Кузьминым оказался бы! Разного мы полета, полицейские, они о нашем ранжире понятия тоже имеют. Что же ты за птица, что заради тебя серьезных людей не испугались, загребли?

— А откуда у Кузьмина в тюрьме найдется «что попроще»? — вопросом на вопрос ответил Иван.

— Дурак или придуряешься? Не нашего ты поля ягода, что ль, когда простого не знаешь? Чтобы блатер-каин с выгодой фрак на косоворотку не обменял?! Ты про другое на ус мотай, хоть у тебя с усами не густо пока! Завтра нас из участка в новую тюрьму на Богатяновском прошпекте перевозить будут. Тогда и бежать станем.

— Как бежать?!

— Ножками! Что-то у вас, у международных аферистов с мозгами не так! Стотысячные аферы, говорят, крутите, а простого сообразить не можете. Сотня караульному, по тридцатке охране. И еще двести сверху на начальство. Караульные в нужном месте тебя и проворонят.

— Сто, двести, по тридцатке. А сколько всего охраны?

— Пять рыл будет.

— Это ж больше четырехсот рублей. У меня столько нет! — в отчаянии проговорился Иван. Но вовремя поправился: — С собой нет.

— Отдашь потом, Международный. С процентами отдашь! Ленька тебе грамотные проценты насчитает. Волюшка, она дороже стоит! Сейчас маляву на волю напишешь. Мой человек из охранных снесет, куда скажешь. Пусть деньги готовят, понял?

— А бежать куда?

— Малин, что ль, мало в Нахаловке! Да ты, никак, в этом городе впервой! Не боись, с собою прихвачу, не забуду. Но это денег будет стоить, Международный.

— Сколько?

— Пять тыщ. Но уже без процентов. Свои люди — аристократы, сочтемся! А не сочтемся, сам тебя порешу. Даром, что не мокрушник, но Стояновскую школу не забыл. Урою — не пикнешь! Чего заснул, бери карандаш, пиши маляву!

* * *

— И на что вам телеграфия аж в Италию, милая барышня?

На парапете возле недавно выстроенного здания городской почтовой конторы на улице, естественно, носящей название Почтовой, сидел не до конца протрезвевший человек, носящий гордое название «писателя». Накануне в гостинице армянского общества вернувшуюся за полночь Варьку сперва оттаскали за косы, приказали перемыть-передраить все, что с вечера пробегала, после чего идти спать. Обещали ее прежде срока отправить в Нахичеван, нечего в дорогой «хотеле» без пользы толочься. Но, перемыв все наказанное не только водой, но и слезами, девочка пробралась к знакомому приказчику Михрютке за советом. Приказчик надоумил наутро идти к почтамту, искать «писателя».

— На что мне писатель! Чай, не стишки посылать надобно.

— «Писатель», темная твоя душа, человек такой, который все писарские закавыки знает. Как какое прошение составить, как челобитную, как письмо отписать. Кто неграмотный, в писарских тонкостях неученый, все к «писателям» идут. И ты иди. Телеграмму тебе оформит. А зачем тебе телеграмма? На хуторе твоем и телеграфистов отродясь не было.

— Нужна телеграмма, раз спрашую! — отрезала Варька.

И, едва передремав после ночного ареста Ванечки-благородия на парамоновском празднике, сетуя, что на другой день в Нахичеван к Идке возвертаться, а она так и не поспала всласть, с рассветом побежала к почтовой конторе. За копеечку выспросила у сидящего недалеко от входа нищего, кто таков будет «писатель», теперь объясняла спившемуся бывшему учителю, что от него требуется.

— Не желаете, милая барышня, сообщать, на что вам телеграфия, ваше дело. Но в Италию надобно составлять текст по-итальянски. В крайнем случае по-англицки или по-французски.

— Не умею я ни по-хранцузски, ни по-каковски, окромя нашего, не умею. Могете перевесть?

— Денег стоит.

— Мы ж сговорились за денежку.

— То сговорились за саму телеграфию да за мое оформление. А за перевод? Не желаете платить, ваше право! Не занимайте мое время. Я нынче вдове Самохваловой должен составить прошение о взыскании трехсот рублей с девицы Сысоевой, на которую умерший муж Самохваловой изрядно средств извел...

Эх, прощай мечта мечтовая, как приедет она на хутор с гостинцами. Как достанет матери шаличку, батяне табачку, брательникам-сеструшкам конфет да пряников. И себе на новую кофтенку, да на чернилки с тетрадками останется, а то на глобус — что за диковинка, не ведает, да Ванечка-благородие вчера сказывал, что без диковинной этой глобусы не отыскать ни сапожную страну Италию, ни город Рим, что со здешним фартовым трактиром не схож.

С мечтой денежек на Митюшкино омундирование домой привезть она еще с вечера распростилась, когда суливший денег Ванечка ее под театром забыл. Теперь и про подарки придется забыть. Хозяин «Большой Московской» вчера грозился армянской родне в Нахичеван телефонировать, что Варька лодырничает, без спросу убегает, шастает невесть где, что «беда она, да и только!», а не помощница. Что как и обещанной деньги Идкины родители за ее работу осенью не заплотют? Батяня тады до смерти излупит. Цельное лето, скажет, невесть где околачивалась, ни в поле, ни дома никакой подмоги не делала, да ишо и деньги не привезла! А даже если и заплотют, так те денюжки батяня на семена приберет, а на подарочки где взять — в «хотелю», где постояльцы денежку дают, ее больше помогать не возьмут, а все, что скопила, уйдет сейчас этому «писателю» за англицкий перевод, и прощай подарочки!

Прижавшись к углу нового почтового здания и тяжело вздохнув, вытаскивает Варька из-под юбчонки платочек с денежкой. Все пять рублей пятнадцать копеек, скопленные за две недели в гостиничном услужении. Двадцать восемь копеек в «хрустальном дворе» за штаны, рубаху и чувяки для Ванечки пришлось отдать.

— Три рубли за Ванечку дадены, что тазики из-под него выносила, значится, рублям тем Ванечку и спасать! И свойских два рубля на его спасение грех не прибавить. За ради Христа, пропишите, как могете, шоб там поняли, — Варька протягивает «писателю» еще теплые от ее тельца денежки.

— Другой разговор! Не серчайте, красавица. Своя рогожа дороже чужой рожи! На опохмел, это святое, век вам этого не знать! Пошли господь тебе, красавица, непьющего мужа, хоть где ж теперь такого отыщешь! Переводить на иностранный что прикажете? — спрашивает «писатель» и, успев глотнуть поднесенную суетливым половым из соседнего трактира стопку, переводит сумбурные Варькины словеса на телеграфный язык. С удовольствием взглянув на написанное, перечитывает:

— «Рим. Абамелеку князю. Ванечка в тюрьме в Ростове. Актер ваш незваный предатель. Христа ради спасайте Ванечку». Адрес хоть помните или «на деревню дедушке»?

— Отчего же дедушке? И вовсе не дедушке! Очень даже Ванечкиному крестному. А адрес это чего такое?

— Бог мой! Адрес — это название улицы, дома. Рим, он, кажись, не маленький, милая барышня, чтобы почтальону по всем улицам вашего крестного искать.

— Не мово крестного, Ванечкиного. Адрес, адрес... Ванечка сказывал чегой-то. И ахтер энтот когда в антомобиль садился, толстому Волчаре про телеграхфию в Рим кричал. Врал, шоб Ванечка поверил, что он взаправду поможет. Как же кричал? Виа Гает < , пять. Кажись так.

* * *

Сменившийся с охраны участка пристав Охрищенко, получивший от Леньки Кроткого червонец задатка, нес по адресу маляву, написанную странным пацаном, совсем не похожим на привычных воров и убийц. Шейка у мальчугана тоненькая, кожица чистенькая — ни тебе шрамов, ни следов от чириев, ни прыщей. Не воровского вида мальчуган. Сам бы на улице или где в приличном месте такого увидел, поверил бы, что граф. Вот оно до чего воровское искусство дошло. По иноземному баить наловчились, даже писать неведомо по-каковски сподобились.

Охрищенко маляву ту, как водится, развернул, и аж выматерился. Ни тебе прочесть, ни понять! Буквы нерусские, даром что он грамотный, а как прочесть, когда писано на иноземном языке. Приходится не читанное несть, непорядок! И адрес мальчуган странный дал. Отчего-то направил его в Асмоловский театр. Сказал трагика Незванского отыскать. Мол, трагик только притворяется актерским, а сам в аферах этого Графа второе лицо, вместе с Рима работают. Еще Граф сказал, ежели Незванский уже дал деру, то самого нового владельца Асмоловского театра адвоката Волкенштейна найти и маляву ему лично в руки передать. Волчара деньги прибавит.

Остановившийся на углу Охрищенко снова разворачивает исписанную мелким почерком поддельного графа бумаженцию, таращится с истовостью в бараньих глазах и, не в силах понять, складывает вновь.

В театре ему сообщают, что трагик Незванский изволили отбыть в Москву, а Волкенштейна теперь нет, адвокат на слушании в суде. Обещался быть к вечернему спектаклю.

— Сегодня «Гамлета, принца Датского» дают.

— Принца? Датского? Водевиль?

— Трагедь. Ожидать станете?

— Ежели трагедь, не стану, — отвечает Охрищенко.

Снова тащиться через полгорода в суд, где заседает адвокат? Или пойти на поводу у своей лени, нашептывающей, что записка та не рассыплется до завтрего, когда Вол­кенштейн должен быть в своем театре прямо с утра: «Подрядчики насчет установки труб парового отопления договариваться придут».

Летняя жара день ото дня входит в свою силу, и приставу не хочется уже ни четвертного, ни обещанной сотенной. Хочется только в прохладце собственного домика за за­крытыми ставенками холодного кваску из погреба хлебнуть — да на боковую. Умаялся! И, вняв не жадности, а лени, разморенный жарой пристав, тяжело пыхтя и утирая стекающий из-под фуражки пот, от Таганрогского прошпекта направляется в сторону Темерника — домой.

— До завтра подождет!

И в пропотевшем кармане форменных штанов о пачку папирос «Жемчужина Юга» трется бумажка, на которой беглым Ивановым почерком написано:

My mistress' eyes are nothing like the sun;

Coral is far more red than her lips' red;

If snow be white, why then her breasts are dun;

If hairs be wires, black wires grow on her head...*

И далее по заученному Иваном на уроках тексту сто тридцатого сонета великого британца.

Что подумает Волкенштейн, развернув подобную «маляву»? В каком виде Охрищенко донесет его реакцию до Леньки Кроткого? И что тогда будет?

* * *

На следующий день отправленная назад в Нахичеван Варька сидит на трехкопеечном месте в закрытом вагоне трамвая. Прежде боялась вот так ехать одна. Но ростовские родственники Идкиных родичей, рассердившись на ее побеги без спросу из «хотели», не дождались, когда за Варькой приедут из нахичеванского дома, отправили одну.

— Не маленькая, доедет! И через поле меж Ростовом и Нахичеваном дойдет. Засветло не страшно!

Еще вчера Варьке и засветло одной в трамвае было бы страшно. Но теперь не боится ни пугавшую прежде «трубу» — поле между двумя городами, которое, сойдя на конечной остановке, ей придется самой пройти, ни страшивших прежде трамвайных воров-карманников, ни стоящего в вагоне смрадного запаха чужого пота.

Вагон битый час стоит на углу Большой Садовой и Богатяновского, где встречным трамваем сшибло лошадь. Лошадь жива, но повредила ногу. Ни встать, ни с рельс отползти не может. И мужиков, собравшихся всем миром ее сдвинуть, не подпускает. Воет от боли, брыкается и нещадно кусает каждого, кто решится к ней приблизиться. Варька в оконце видела, как мужик с прокушенной до крови рукой уже убег, даже про неиспользованный пятикопеечный билет позабыл. Теперича все ждут дохтура, который должен вколоть несчастной скотине сонный укол, после чего коняга заснет и можно будет ее с рельс стащить.

В другой раз Варька первая торчала бы в толпе зевак, разглядывала и покалеченную лошадь, и силящихся ее сдвинуть мужиков, и подоспевшего дохтура. Было б что зимними ночами, забравшись на печку, младшеньким рассказывать. Они и транвая отродясь не видывали! Будут в рот заглядывать, старшенькой сеструхи россказни слухать. Но теперь Варьке не до новых впечатлений и не до грядущих моментов своего сестринского торжества. Слезки все бегут и бегут по щекам. И дикая обида внутри никак не хочет проходить.

За что ж Ванечка-благородие так?! Ведь он хороший! Она же знает, что Ванечка хороший. Почто ж он ее обманул? Забыл и бросил.

Или никакое он не благородие, а ахверист, про какого в газете и писано? Ну и пусть даже бы и ахверист, все одно, хороший! Ахверисты что ж, не люди?! Мобыть, жизня у него плоха была. Мамка в детстве не жалела, не голубила, вот и подался в ахверисты. А ежели его прижалеть, прилюбить, он и хорошим человеком станет.

Плачет Варенька, и не замечает, как трамвай, тронувшийся по освобожденным от покалеченной лошади путям, оставляет позади тюремную карету, поворачивающую с Большой Садовой на Богатяновский прошпект. Следом за каретой, крича и размахивая зажатой в руке бумажкой, бежит пристав Охрищенко.

— Стой! Стой! Угроблю! Урою! Я те покажу Волкен­штейна! Я те покажу маляву! Своими руками порешу! Стой!

Варька доезжает до конечной. Медленно, пачкая подол юбчонки в белесых одуванчиковых соцветьях, бредет через разделяющее два города поле. Почти по земле волочет узелок с запасной юбчонкой, пятнадцатью копеечками, оставшимися от всей прежней роскоши, и газетной вырезкой с описанием международного преступника — « Внешность русская. Волосы светло-русые, слегка вьющиеся, глаза каштановые. На вид 16 17 лет, роста выше среднего, известный международный аферист». Все, что осталось у нее от Ванечки. Кто знает, встренутся ли теперь когда?

Хозяйка в нахичеванском доме первым делом оплеуху отвешивает, что не угодила их богатой родне.

— Не для того тебя в прислуги на лето нанимали, чтобы ты самовольничала, хэв!*

И сует в руки орущую Идку. Хозяйка с вечера щей капустных натрескалась, вот у Идки животенок и пучит, и кричит она криком. А не спавшей две ночи Варьке снова ее на руках таскать.

— Баю-баю-баю-бай! Наша Ида засыпай!

Засыпай, красавица, будешь парням нравиться!

Засыпай, хорошая, вырастешь пригожая!

Кавалер посвататся, будешь ты богатая!

Кавалер красивенький, Ванечка, любименький! Ой, срам один, что говорю! Бай-бай-бай! Увезет тебя транвай...

На ходу сочиняет колыбельную Варька. И не замечает, как сама задремывает, а прижавшись к ее промокшей от слез щеке, задремывает и успокоившаяся девочка.

Просыпается Варька от шумного говора на армянском, русском и еще на каком-то непонятном ей языке. Еще не разомкнув слипшиеся от кисляков глазки, чувствует, что руки ее пусты. Нет в них Идки!

Господи, боже мой, неужто уронила! Прибьют хозяева! Даже глаза раскрывать боязно.

— Это, СимСим, и есть моя спасительница. Варвара.

— Святая Барбара. Ангел. Точно ангел с картины Боттичелли. До чего красивы дети российские. Ангельские личики, чистые глаза. И что делает с ними жизнь! Ты говорил, девочка мечтала о швейной машинке!

Медленно открывая глаза, Варька видит собравшееся в комнате все армянское семейство, с перепуганными лицами почтенно взирающее на стоящих в центре благородных господ в дорогих одежах. Повернутый лицом к ней человек, по Варькиному разумению, стар, но красив. Густые, лихо закрученные усы, бородка. Глядит на нее, но не зло, а очень даже добро глядит. Что-то не по-нашенски говорит другому благородному, стоящему спиной к ней. Лица его Варька не видит. Видит только дорогой костюм, каких ни в «хотеле», ни на парамоновском бале не видывала.

— Проснулась твоя Святая Барбара. Что же не благодаришь свою спасительницу? Если бы не посланная ею теле­грамма в Рим, которую распорядитель немедленно переслал мне в Киев, куда я уже успел доехать, собирали бы мы теперь твои косточки по ростовским воровским трущобам.

Второй господин поворачивается. На фоне светлого окна Варька не сразу видит его лицо. И лишь когда господин делает несколько шагов навстречу, вскрикивает.

— Ванечка!

И, забыв все приличия, оставляя на его дорогом костюме следы от налипших на ее юбчонку распушившихся одуванчиков и цветочной пыльцы, бросается на шею юному графу.

— Ванечка-благородие! Я уж и взаправду думала, ты ахверист. Но рассудила из тюрьмы тебя дожидаться. Ведь и промеж ахверистов хорошие люди случаются! — говорит Варька и обижается — отчего это другой господин заливается смехом?

Одарив девочку невиданными подарками — швейной машинкой «Зингер», глобусом, настоящей куклой в богатом платье, тремя плитками шоколада и двумястами рублями — «Таперича можно Митрия хоть завтра на службу сбирать. На всю муницию хватит!» — и, передав хозяевам взнос на строительство армянского храма, граф Семен Семенович Абамелек-Лазарев с Иваном выезжают с украшенного дивной чугунной решеткой двора.

СимСим продолжает объяснять крестнику то, чего Иван еще не знает:

— «Роллс-Ройс» исчез от банка, потому что карабинерам охраны такой приказ последовал.

— Итальянский министр постарался? — догадывается юноша.

— Министерша. В той семье всем эта дама заправляла. И семерых родить успела, и всем вместо мужа в правительстве распоряжалась. Персидский посланник ее и использовал. Марию Павловну они во Флоренцию выманили. Телефонировал кто-то, что на вилле Пратолино пожар. Я тем временем за тобою к на... — голос князя осекся. — За тобою уехал, а Прокофий на вилле остался. Кто же мог предположить, что и он замешан! Лакея со знанием языков нанял, и извольте получить — горе от ума!

— Так это он под лестницей с министершей говорил, что убить меня надо?

— Не исключено, что он. Но, может, и другие действующие лица этой истории. Когда ты вопреки всем козням появился на вилле оборванный, но живой и на второй этаж побежал, Прокофий тебя с лестницы был вынужден сбросить. Боялся, что ты камень в сейф закроешь, и они не смогут его достать.

— Я и не знал, что у вас там сейф.

— Зато Прокофий знал и думал, что тебе известен мой шифр. Он тебя с лестницы и скинул, но убивать они тебя испугались, знали, что из-под земли их достану. Трагик Незванский ногу выставил, чтобы смягчить удар, а нога у него, сам видел... Иначе ты головой о мозаичную плитку разбился бы, а так лишь ударился.

— Так еще трагик Незванский замешан! Я ему как родному радовался, когда в газете объявление о гастроли его увидел. Выходит, сам в лапы зверю пошел.

— И трагик замешан, и персидский посланник. В один день за столом всю нечисть собрал! Все графиню в авантюрных наклонностях подозревали, а она чистейшей души человек, э-э... — князь Абамелек запнулся. — Если и не чистейшей, то к нашему делу касательства не имеет. Она, да барон немецкий, по своему тупоумию, да художник парижский по разгильдяйству не замешаны. Остальные все при деле. На пароход тебя Прокофий с трагиком грузили. Потом Прокофий на виллу вернулся. Хорошо еще телеграмма твоей Святой Барбары не в его руки попала, не то век бы тебе в ростовских трущобах вековать! А в Ростов тебя Незванский вместе с персом везли.

— Отчего в Ростов?

— Жадность фраера сгубила! В воровском мире, с которым ты отныне ознакомлен, кажется, так говорят. Незванскому за помощь был обещан солидный куш, но только после получения алмаза. Время шло, алмаза не было. А у Незванского ангажемент в Асмоловском театре. Время торопило, неустойку платить он не желал, и обещанных семьсот рублей за гастроль терять не желал, и алмазная жадность разыгралась. Персидский посланник предлагал поверить ему на слово, обещал после того, как он достанет из тебя алмаз, отправить трагику его долю, но Незванский персу не поверил. Грозил в полицию донести. Вот и пришлось им плыть вместе, прихватив тебя с собой. А жизнь, она хитрее всех нас оказалась! Не случись всей этой истории, и я бы не попал в места, столь тесно связанные с жизнью моих предков.

Семен Семенович с увлечением разглядывал аккуратненькие двухэтажные домики теплых розовых и желтых цветов, составившие самую старую часть разросшегося армянского поселения.

— Полтора века назад мой прапрадед Лазарь Лазарян отправил сюда бывшую наложницу Надир-шаха с его наследником, которых прадед выдавал за своих дочь и внука. Наложницу вскоре убили, могила ее где-то здесь, на высоком берегу реки. Так по крайней мере говорилось в записках двоюродного прадеда Ивана Лазарева. Здесь же умалишенный шахский наследник и подарил Ивану Лазаревичу погремушку с запрятанным в ней алмазом «Зеба», который стал фамильным лазаревским алмазом. И вот теперь здесь оказался я. Круг замкнулся.

— Круг замкнулся! — обреченно повторяет Иван и густо краснеет. — Я никогда не смогу расплатиться с вами за алмаз, который... Который из меня достали. Лучше лишили бы меня жизни, чем такое бесчестие!

— Мальчишка! Глупец! Какой алмаз может стоить жизни, замечательной, юной жизни моего названого сына! И потом, мой друг, не настолько же ты наивен! Не думаешь же ты, что я держал в банковском сейфе настоящий алмаз?!

— Как не держал?! То есть как не алмаз? То есть, я хотел спросить, если не алмаз, то что я глотал в Риме. И что из меня достали здесь Незванский и перс?

— Страз. Подделку.

— Зачем же подделку было держать в банке?! — изумился юноша очередному неожиданному витку случившихся с ним приключений.

— Для отвлечения внимания. Я понимал, что камень, подобный этому, обязательно заинтересует грабителей, а методы международных аферистов век от века становятся все совершеннее. Вот и подкинул им ложную приманку, на которую они и попались.

— Но если из меня вытащили подделку, то где же настоящий камень?

— Здесь! — отвечает князь Абамелек-Лазарев. И достает с груди инкрустированную ладанку, все с той же вычурной фамильной монограммой «А.Л.», которую Иван и прежде много раз видел у своего крестного. — После извлечения алмаза из второй по счету погремушки, в которую его зашили моя бабка Екатерина Мануиловна и твоя прабабка Елизавета Ардалионовна, дед Христофор вставил его в ложную ладанку, в которую никакого ладана не налить — все место внутри занял алмаз. С тех пор алмаз в этой ладанке и хранится.

Увозящий Ванечку и его крестного фырчащий автомобиль, оставляя долгий вонючий след, ползет по идущей от Дона улочке вверх, пока не скрывается за углом.

Машущая вслед уезжающим гостям Варька обреченно опускает руку и прямо в нарядной юбчонке садится посреди улицы в пыль.

— Уж лучше бы ахверист! Ахвериста хоть опосля тюрьмы дождаться можно...