Елена Афанасьева // ne-bud-duroi.ru

(Иван. Рим. 1911 год). (Иван. Рим. 1911 год)

(Иван. Рим. 1911 год)

 

Веки каменные. Не хотят открываться.

Все болит. Руки, ноги, ребра. И рот. Скулы как судорогой свело, зубы сжались, не разжимаются. И во рту что-то мешает глотать.

Камень! Камень все еще во рту.

Значит, алмаз он не потерял. Значит, не все еще так плохо. Но где он? И что с ним случилось?

Иван пробует пошевелиться. Не получается. Кроме боли, телу еще что-то мешает двигаться. Пробует приподнять голову, получается с трудом. Всего-то обзора что простыня, которой он укрыт, и какие-то бугорки под ней. Он связан. Толстым канатом привязан к узкой кровати, на которой лежит. Это он может если не увидеть, то почувствовать. Как может почувствовать и то, что на нем нет одежды. Веревки и простыня — весь его гардероб.

Где он? Тусклый светильник в дальнем конце неуютной длинной комнаты. В небольшом уголке света на стене видно распятие. Стены мрачные, два длинных ряда одинаковых узких кроватей, застеленных тощими серыми одеялами, рядом с кроватями крашенные белой краской тумбочки. Постояльцев в этом «пансионе», кроме него, похоже, нет. Кровати и тумбочки пусты.

Где он? В лазарете для бедноты? В сумасшедшем доме? Как он попал сюда? Вино было отравлено? Но, кажется, он не умирает, разве что все тело болит. Или в вино подсыпали один из новейших препаратов, отключающих сознание, Иван читал про такие в «Химическом вестнике». Кто подсыпал? Зачем надо было его раздевать, тащить в этот убогий лазарет, привязывать? Охотятся за алмазом? Неужели в таком случае не нашли? Не догадались разжать ему челюсти? Неужто он и без сознания сжимал их столь же упорно? Возможно ли это? Скулы теперь болят от напряжения, значит, сжимает он их уже не первый час, даже теперь, когда вокруг никого нет, скулы не хотят разжиматься.

— Где же ваши карабинеры, господин министр? — не выдержал князь Абамелек, когда часы указали третий час отсутствия юноши.

— Немедленно телефонирую вновь, — суетится министр. Но по ходу телефонного разговора меняется в лице. — Князь, я должен уехать! Меня срочно вызывают к Его Величеству...

— Но где же мальчик? — произносит Мария Павловна вслед министру, суетливо убегающему по мозаичной дорожке парка вместе со своей супругой.

— Где же камень — хотели спросить вы, — возражает графиня-авантюристка.

— Что тот камень? Разве мальчик не важнее? — отвечает Абамелек.

— Сколько мальчиков держали этот камень в руках, и кто их помнит?! А камень жив, и будет жить! И славить вас! — пылко говорит графиня.

— Разница между нами, графиня, в том, что, доведись выбирать между мальчиком и камнем, вы бы выбрали камень. А я мальчика, пусть даже не родного.

— Вы говорите так от большого богатства, князь. У вас капитала — жить не прожить. Когда жизнь заставила бы вас считать последние гроши, вы бы так не судили. Не пожалели бы мальчишку.

— Вы жестоки, графиня...

— А вы, князь, излишне прониклись образом мецената. Но загляните сейчас в свою душу, спросите себя честно — мальчик или родовой алмаз, и честно ответьте самому себе, раз вслух не хотите признаться.

— Вам телефонируют, князь, — докладывает слуга.

— Кто?

— Не желают представиться.

— Не хочу ни с кем разговаривать.

— Они говорят, вы захотите, если узнаете, что мальчик у них...

Из коридора доносится какое-то шуршание. Так может шуршать дамское платье на ходу. Голоса.

— I've just called prince Abamelek*, — мужской голос говорит по-английски со странным акцентом. Учитель Ивана всегда называет произнесенное подобным образом «just» — «чудовищным славянским жэканьем».

— Does he know that he can exchange diamond to the boy?** — у голоса женского тоже акцент, но другой, ближе к тому, как говорят по-английски здесь, в Италии.

Говорившие миновали коридор, больше ничего не слышно. Да и не нужно. Без того ясно — его похитили. И требуют у крестного выкуп. Он попался как младенец, а еще мнит себя мужчиной. Так подвести крестного! Теперь за его несчастную жизнь похитители требуют у князя Абамелека алмаз...

Как алмаз? А во рту у него что? Если бы у него забрали алмаз, то не требовали бы камень у СимСима. Значит, алмаз во рту. И похитители решили, что жизнь крестника богатый князь обменяет на камень. Но СимСим ведь знает, что камень должен быть у него, у Ивана. Что же он теперь должен думать? И как отсюда выбираться?

В коридоре снова шорохи. Шум. Старческое шарканье ногами, еле слышные шамкающие голоса.

Дом престарелых, вот это что! Не далее как нынче за обедом министр хвалился, что теперь в Риме выстроена образцовая богадельня, в богадельне его и держат. Не министр ли его и украл?

Общее шарканье постепенно стихает, но одинокие шажки все слышнее и слышнее. Иван пробует повернуть голову, чтобы рассмотреть в темноте, кто пришел. Старушка божий одуванчик. В белой рубахе, с веткой цветущей камелии в руке. Быстро-быстро что-то лопочет по-итальянски.

— Paolo, ti ho trovato, mio Paolo***.

Явно сумасшедшая.

— La tua Lucia ti ha aspettato****.

Старуха подходит все ближе, тянет сморщенные старческие руки к его лицу, гладит волосы. Что это? Наклоняется все ниже. Тянется сморщенными губками, которые, на манер гимназисток, складывает бантиком, к его губам.

Господи, помоги! Он уважает старость, но не так же! Сухость старческих бумажных губок на его губах.

— Dai un bacio all tua Lucia*.

Напрягаясь всем телом, Иван пытается хоть немного сдвинуть простыню, чтобы старуха увидела связанные руки, но, как на грех, простыня начинает сползать совсем с другого края. Еще чуть, и перед старческими глазами предстанет то, что он совершенно не намеревался показывать кому бы то ни было, тем более старухе. Ужас!

— Тоже рад нашей встрече! Всем сердцем рад! — по-русски тараторит Иван, теперь уже пытаясь удержать съезжающую с торса простыню. — Помогли бы вы мне, дорогая Лючия, развязаться. Благодарность моя не имела бы пределов!

О боже, старуха увидела обнажающиеся ноги. Еще чуть, и... Боже, какой стыд!

— Dai un bacio alla tua Lucia. Adesso ti slego!**

Хоть что-то поняла! Указывает на веревку, которой он связан, и на свои сухонькие губки.

Бабушка хочет, чтобы ее поцеловали, тогда развяжет. Старость нужно уважать. Нужно представить себе, что это моя бабушка! Или... еще раз взглянув на явившуюся ним­фу, — или прабабушка! И поцеловать бабушку. Бабушку поцеловать. О Господи! Как можно это сумасшедшее чучело вообразить бабушкой Еленой?! Лучше без воображений!

Зажмурившись, Иван клюет старушку в подрагивающие губки.

— Лючия! Нам хотят помешать. Мы должны бежать! — то по-русски, то по-французски шепчет Иван и всеми сколько-нибудь подвижными частями тела указывает на веревки.

— Di nuovo, come allora, ci vogliono impedire di essere in­sieme***.

Понимает хоть что-то или лопочет просто так, а потом еще парочку подобных ей нимф позовет?!

— Освободи меня! Помоги!

Сообразила! Пытается развязать узел, но ее скрюченным пальчикам это не под силу. Смотрит вожделенно. Надо что-то говорить, зубы ей заговаривать, только не молчать! Пусть думает, что ее несчастный Паоло ей что-то говорит. Да что тут скажешь. Стихи разве что читать. Да-да, стихи! В стихах ритм завораживает. То послание, что Пушкин посвящал тетушке СимСима Анне Давыдовне.

— Когда-то (помню с умиленьем) я смел вас нянчить с восхищеньем, вы были дивное дитя... — Боже милостливый! Неужели и эта нимфа была когда-то дивное дитя, а ведь была же! Была! — Не останавливайся дорогая! Развязывай! Вы расцвели, с благоговеньем вам ныне поклоняюсь я. Я не бранюсь, я хвалю тебя! Видишь, говорю — прелестное дитя! За вами сердцем и глазами с невольным трепетом ношусь. Ношусь же, ношусь! Развязывай! Я уже продолжаю, продолжаю! Хоть Пушкин тебе нравится! И вашей славою и вами, как нянька старая, горжусь. Кто здесь нянька, кто здесь старая...

— Io salvero' il mio Paolo e saremo felici per sempre*.

Старуха приходит в чрезмерное возбуждение. Уже горят желтые глазки, даже сквозь воск кожи пробиваются красноватые всполохи румянца. Еще немного Северянина и Блока, и узел на связавшей руки веревке поддается кривым пальцам Лючии. Ноги Иван распутывает сам и, стыдливо обмотавшись простыней, намеревается бежать.

— Вовек не забуду доброту Лючии! Что, дорогая? Конечно, вернусь. Только разведаю путь для нашего побега и вернусь! Жди. Жди! Amore! — на всякий случай уверяет Иван, пока пятится к двери. «Амор» действует на старуху умиротворяюще. Взмахнув снова подобранной веткой камелии, Лючия усаживается на стуле возле кровати, к которой был привязан Иван, ждать.

— Amore!

В простыне, как античная статуя Цезаря из парка СимСима, юноша крадется по дому престарелых. Такие заведения существуют лишь для того, чтобы в них захотелось поскорее умереть. «Боже, неужто ты можешь и мне послать такой страшный конец!»

Мрачные стены. Холодный пол. Койки, выстроенные в ряд, как в казарме. Нескончаемо длинный стол в вонючей столовой — богадельню только что открыли, а отвратительный запах уже впитался в стены. Комната, которую и ванной-то не назовешь, скорее помывочная для этих живых трупов, на группку которых он едва не нарвался в очередном бесконечном коридоре.

В стенах коридоров кощунственный архитектор сделал ниши для статуй. Парочка грубо сработанных новоделов уже заняла свои места, в другие проемы, притворяясь статуей, то и дело прячется Иван, пропуская снующие по коридору старческие тени. Потом снова бежит. С этажа на этаж, шлепая босыми ногами по ледяному даже в майскую ночь полу. Где же выход из этого ада?

Дверь — заперта. Дверь — заперта. Крики за спиной .

— Fermo, fermo, tenetelo fermo!*

Это за ним? Неужели погоня?! Дверь — заперта. Лестница. Коридор. Поворот. Еще поворот. Еще дверь. Поддалась! И...

С разбегу Иван вламывается в эту первую поддавшуюся дверь и быстро захлопывает ее с обратной стороны.

— Polizia! Protezione! Aiuto! Sono Stato attaccato!**

Похоже, он через какую-то потайную дверь перескочил из одного заведения в другое. Судя по антуражу, это уже не богадельня, а вполне респектабельная на вид водолечебница. Зеркальные стены, аккуратные ванны, в одной из которых в грязи орет дама. Натурально — дама в грязи. Сеанс грязевых ванн.

— Polizia! Protezione!

— Тихо! Тихо, синьора! Не стоит так кричать!

Дверь, которую Иван, вбежав, захлопнул, сотрясается с обратной стороны. Значит, все-таки погоня. Сейчас тоненькая дверь поддастся, и что тогда?

— Синьора! Только не кричите! Я влюблен. Аморе! — как заклинание пришепетывает Иван. Помогает. Дама перестает визжать, но и дверь вот-вот поддастся тем, кто пытается ее сломать. — Да, я горю! Аморе!

Дама глядит уже заинтересованно и блаженно вторит юноше:

— Amore!

У выламываемой двери остается последняя петля.

— Прошу великодушно простить меня. Другого выхода у меня нет! Исключительно страсть ведет меня к вам, дорогая синьора! — шепчет Иван и, сбросив простыню, ныряет в ванну к даме. — Теперь, дорогая, визжите! И погромче! — успевает добавить он и с головой скрывается в грязи ровно в тот миг, когда выломанная дверь рушится, впуская в водолечебницу толпу преследователей.

Дама, умница, визжит на полную мощь.

— Oh, diavolo! Questo e' un ospedale! Ci scusi moltissimo, signora! Inseguiamo un fuggitivo pericoloso! Dove e' andato?*

Дама машет рукой в сторону другой двери и истошно вопит до тех пор, пока дверь не закрывается за последним из преследователей, и лишь тогда она вытаскивает из грязи больше похожего на чудище Ивана.

— Nella doccia!** — его спасительница указывает в сторону душа.

— Вы так великодушны, синьора!

Юноша выбирается из ванны и, оставляя на полу следы грязи, перебегает в душ. Смываемая грязь обнажает все новые участки юного тела, и только что старательно визжавшая дама начинает учащенно дышать. Ах. Ах. Ах!

— Oh Dio, che bello!***

Оказавшаяся весьма округлой дама встает из своей грязи и по Ивановым следам перебегает к нему в душ.

— Adesso ti faccio fare un bagno!**** — пышнотелой итальянке явно не терпится использовать свои ладони в качестве мочалки для его тела.

— Мама миа! Не стоит! Честное слово! Не стоит! Я сам отмоюсь! Что это со мной! Стыд какой! Только не сейчас! Можно же управлять своим телом. Можно.

Но не слушается тело. Предательски напрягается.

— Не сейчас! О нет, синьора! Не стоит! Не надо! Я сам! Знали бы в гимназии, что я буду стоять с обнаженной женщиной под душем и желать лишь убежать от нее, засмеяли бы! Другой раз. Милая синьора, другой раз! Обещаю! Do­mani! Завтра!

Оставляя мокрые, но теперь уже чистые следы, Иван подхватывает свою простыню, и, наспех замотавшись, исчезает в выломанной двери. Надо бы вниз, к выходу, но как выйти в этой простыне? Упекут в сумасшедший дом, а уж там в рот точно заглянут. Кажется, пробегая по верхнему этажу этой богадельни, он заметил протянутую из окна в окно другого дома веревку с сохнущим бельем. Так и вором стать недолго. Но верну! Все верну! Только бы там сушились не женские панталоны.

Добравшись до четвертого этажа, юноша высовывается из окна, подтягивая к себе веревку с вполне мужского вида рубахой, штанами и даже поясом. Это прежде он понять не мог, как же вывешивают белье над людной улицей, да еще и на высоте многоэтажных домов. Теперь разглядел, что у этого итальянского изобретения два колесика — в окне дома на одной стороне улицы и в окне дома на другой, а между ними пущенная по кругу веревка, на которой белье парусом обыденности трепещет над улицей.

— Верну! Видит Бог, все верну! — шепчет Иван, впопыхах натягивая еще влажные штаны. — Как же отсюда выбираться? Как найти виллу князя?

В доме напротив светятся окна. Не самый приятный район, но, судя по окнам, в доме том живут не разбойники. Хотя вряд ли кто из них пустит не говорящего по-итальянски юношу в ворованной одежде с чужого плеча. Хотя...

Иван всматривается в женский силуэт, резко очерченный в светящемся окне напротив.

Не может быть! Нана!

Нана, от которой несколько дней назад он так позорно сбежал, заподозрив крестного СимСима в греховном стремлении развратить его. Нана!

— Вам снова телефонируют, князь, — почти склонившись к уху князя Абамелек-Лазарева, говорит мажордом.

— Тот же голос?

— Нет, это женский голос, — дабы не компрометировать хозяина, опытный слуга отвечает почти не шевеля губами.

Голос наны в телефонной трубке удивил. Прежде в дни, когда супруга гостила на здешней вилле, его римская любовница не звонила никогда.

— Что-нибудь случилось?

— Твой мальчик у меня.

— Ну, слава Богу, стал мужчиной! Я уже волноваться начал! Какие-то странные звонки, выкуп, похищение. А он всего лишь решил стать мужчиной.

— Подожди, Semen, с ним что-то не так! Еле его узнала — грязный, в чужой нелепой одежде с безумными глазами, шепелявит...

— Камень при нем?

— Какой камень? — недоуменно переспрашивает нана. — С твоим крестником что-то не в порядке, а ты — «камень»! Какой камень?

— Да так.... Никакой. Я быстро приеду, разберусь.

«Роллс-Ройс», посланный с Иваном в банк, так и не нашелся, и князю Абамелеку пришлось ехать в экипаже.

После особой отстраненности, которую создавал салон автомобиля, в обычном экипаже князь Семен Семенович чувствовал себя словно выставленным на всеобщее обозрение. Но у незащищенности этой нашлись не только минусы, но и плюсы. Не только он оказался открыт перед горо­дом, но и город снова, как когда-то в юности, оказался открыт перед ним. И показывал картины, не замечаемые при быстрой и комфортной езде в авто. Теперь, проезжая под многоярусными арками, которые образовывались из развешенного на веревках свежевыстиранного белья, он вспоминал свое первое давнее ощущение от подобного зре­лища. Ни в одном российском городе он не встречал такого полета простыней, кальсон и рубах. Казалось бы, дворян­скому мальчику древнего богатого рода должна претить эта прачечная на улице, но нет. Напротив, при виде трепе­щущего на ветру белья он испытывал редкое чувство, будто попутный ветер наполнял и его собственные паруса, и легко и стремительно нес его навстречу будущему.

То ощущение ветра так и осталось в юности. Где сломалась его грот-мачта? Когда поник парус? Отчего ветер перестал набираться в паруса?

Пытаясь анализировать прожитые полвека, Абамелек хотел найти ту точку, с которой все пошло не так, как хотелось. Точку возврата. И ему отчего-то казалось, что точка эта где-то здесь, в Риме. Но в его пятьдесят три на эту точку не вернуться. Нужны свежие, предвкушающие жизнь шестнадцать. Нужен тот, чьими глазами можно иначе взглянуть на жизнь и на весь этот мир.

Абамелек привез мальчика в Рим, чтобы доставить радость сыну лучшего друга. И чтобы напитаться свежестью ощущений. Чтобы еще хоть раз глотнуть того счастья, который испытал в Риме сам.

В его жизни не стало радости. Не стало удовольствия. Жизни самой не стало. Можно купить еще десяток платиновых рудников и золотых приисков. Можно положить в банк еще несколько миллионов. Можно построить еще несколько домов и дворцов. Можно приобрести еще несколько древних шедевров. А дальше что? Что дальше?

Мысль эта все чаще мучила Абамелека, не давая наслаждаться жизнью, как он привык.

Что дальше? Зачем его жизнь? И жизнь его предков?

Все они, и Лазаревы, и Абамелеки, были. Жили. Работали. В нем воплотились. Но дальше что?

Зачем деньги, если, множась, удваиваясь, удесятеряясь, они рождают на свет лишь новые деньги, а те — новые деньги и так до бесконечности? Как в старой сказке о золотой антилопе и жадном шахе — золото вылетало и вылетало из-под копыт антилопы, пока не погребло алчного правителя. Неужто алчность была той главной родовой чертой и Лазаревых, и Абамелеков, и Демидовых, удовлетворить которую и позволил им Господь?

Он усмехнулся, сообразив, что менее уместной минуты для таких рассуждений трудно было найти. Но мыслям не прикажешь.

Человек всегда добивается того, чего он хочет. Но лишь того, чего он действительно хочет! Эту странную фразу он услышал от старого возницы четырнадцатилетним юнцом, впервые попав в Рим. Дивный город околдовал, опьянил, вовлек в свою тысячелетнюю круговерть. И заставил вспомнить услышанное только теперь, несколько десятков лет спустя.

Человек добивается лишь того, чего он действительно хочет. Значит ли это, что все в их родах хотели только богатств? Богатства множились и множились. А роды хирели и хирели. И проклятие бездетности дошло уже и до них с Марией. Обманули Лазаревы свою бездетность, перевели род на Абамелеков. А Абамелек-Лазаревым на кого переводить?

Женившись на Марии Демидовой, он думал слить два крупнейших в России состояния, вложить образованные капиталы в новые промышленные производства, привнести то, что может дать его стране подкрепленный их деньгами промышленный и технологический прогресс. А теперь он все чаще думает — зачем? Для чего? Для кого? Для кого он задумал новый великолепный дворец на Миллионной в Петербурге и теперь мучает Фомина, архитектора, и его рисовальщиков, недовольный эскизами? Для кого он еженедельно проверяет отчеты управляющих чугуноплавильными и железоделательными заводами, угольными копями, золотыми и платиновыми приисками, железными рудниками и соляным промыслом? Зачем ежемесячно видит, как пухнут нулями его счета в банках?

Дальше что? Где жажда жизни, без которой и жизнь эта никому не нужна?

Иван прав — мир изменился. Не только технические новинки потрясли его основы. Теория психоанализа, все больше и больше занимающая ныне его воображение, не столь заметна миру, как телефон или автомобиль, но грозит перевернуть основы миропорядка куда основательнее. Хотя вкладывать свое состояние он все же будет в телефоны, автомобили и прочие технологии, а психоанализ оставит для собственных частных нужд.

Читая теперь труды Юнга и Фрейда, он пытался понять, что есть желание? Почему оно наиболее сильно в момент запрета и постепенно исчезает, испаряется, растекается, сливается с воздухом жизни, когда о-су-ществ-ля-ет-ся, становится доступным или, что еще хуже, вмененным?

Как он прежде спешил по этой дороге, к волновавшему его подъезду, где ждала его нана! И что теперь? Теперь он привез сюда мальчика, чтобы его глазами увидеть женщину. Чтобы почувствовать, ощутить вскипающую в юном сознании и в юном теле бурю чувств, на которую он не­способен уже давно.

Все вошло в ритуал. В привычку. В привычку, убивающую чувство. Нынче на обеде в его палаццо были не одна, а сразу несколько дам, способных кружить голову и вызывать самые разные чувства, от возвышенных до вполне земных. И что же? Ничего. Ничего, кроме скуки. Графиня? На­вязчива. Итальянская министерша — глупа. Хохлатка, под­гребающая под себя каждую лиру, заработанную или украденную мужем, чтобы немедленно спрятать в чулок или, по-современному, снести в банк. Можно представить себе эту матрону в банке... Хотя почему нет. Постой, постой. Не ее ли спина и показавшийся неуловимо знакомым пово­рот шеи на снимке, что Иван делал во время их первого визита в банк, — дама, получающая или отдающая лиры через кассовое окошко. И рядом та рука со змеей на пальце. Не хватало еще ему, образованному человеку, клюнуть на приманку семейных сказок о персидских бусурманах, по всему свету преследующих лазарев­ский камень.

Несколько дней назад Иван сбежал из дома римской жрицы любви. То ли испугался вдруг свалившейся на него доступности недоступных прежде желаний, то ли не дорос еще до такого рода утех. Хотя по виду мальчик уже превратился в юношу. И ежели развитие ныне проистекает не медленнее, чем в его времена, то юношу этого давно должны терзать желания, которые во времена его собственной юности не брался объяснить никто, а теперь берется объяснить и оправдать психологическая наука.

Теперь нана сообщила, что мальчик у нее. Значит ли это, что юные желания победили незрелый разум? Или права графиня: вид алмаза смутил рассудок его крестника? Не лазаревский же бриллиант решил поднести Иван к ногам не дешевой, но все-таки шлюхи?

Дверь в квартиру любовницы на третьем этаже приот­крыта.

«Ждут», — думает князь Семен Семенович и входит. Странный вид передних комнат с перевернутыми креслами, разодранным кружевом чехлов, разбитыми горшками пальм, которые так любит его нана, кажется Абамелеку странным.

«Так бурно взыграла молодая страсть?!»

Но, продвигаясь все дальше и дальше в глубь квартиры, с каждым шагом князь убеждается, что страсть здесь ни при чем.

Чем ближе к спальне, некогда подарившей ему столько приятных часов, тем разгром заметнее. И коснувшись рукой двери, ведущей в чертог любви, Абамелек всем своим существом ощущает, что сейчас увидит там нечто ужасное. Только не может предположить, насколько ужасное.

На пышной кружевной кровати лежит его нана. Из перерезанного горла тонкой струйкой еще течет кровь.