Елена Афанасьева // ne-bud-duroi.ru

(Ими, 1984 год). (Ими, 1984 год)

(Ими, 1984 год)

— Где?! Где?! Где, к чертовой матери, этот психоаналитик, которому я плачу столько, что город средней величины два года можно содержать?! Почему его никогда нет, когда он нужен?! Почему он не может сделать так, чтобы этот проклятый сон мне не снился?!

Пробуждение первой леди в это утро трудно было назвать безоблачным.

— Найдите этого Олафсона, быстро его сюда!

Черт бы побрал этот сон!

Почему, почему деньги, которые могут все, не могут избавить ее от этого дурацкого сна, что так изматывает? Не спасают ни тонны покупаемых после каждого видения обновок, ни чемоданы драгоценностей, каждая из которых была бы предметом гордости любой кинозвезды или особы королевской крови. Сон чуть отступает, отпускает, одурманивает своим отсутствием, но проходит несколько месяцев — и сон настигает снова.

Всегда один и тот же. Она, Ими, еще совсем молоденькая дурочка, с тонкой талией и крепкой высокой грудью, какой когда-то с тощим чемоданчиком в руках и пятью песо в кармане приехала в столицу, бежит навстречу Бени. Он — такой красивый, такой сильный, такой восхитительный и желанный Бени — раскрывает объятия. И вдруг она видит свое отражение в большой витрине. Босая, со стертыми в кровь ногами. Одетая точно нищенка, хуже, чем одевалась незадолго до смерти измученная родами мать. Во что-то старушечье, уродливо-бесформенное, застиранное до дыр. А Бени идет навстречу и... проходит мимо, туда, где стоит эта ненавистная выскочка Корасон, чья кургузая китайская фигура скрыта под волшебным свадебным платьем от Диора...

Каждый раз, просыпаясь в холодном поту после этого сна, она бежала к гардеробу, судорожно перебирая — есть ли вещь, достойная появления пред Ним?! Вещь, способная обворожить, очаровать, показать, чего он лишился. И каждый раз ей казалось, что все ее наряды, которые сначала заполняли несколько больших шкафов в их первом с Ферди доме и на которые ныне не хватало места в пятисотметровом будуаре в президентском дворце, все они недостаточно хороши, чтобы в таком виде предстать перед Ним.

И все начиналось вновь — изматывающие нон-стопы по магазинам и магазинчикам, бутикам и домам моды, аукционам и антикварным рынкам. У себя в стране, в Нью-Йорке, Токио, Париже она скупала все, в чем могла понравиться Бени.

Много лет нищей девчонкой, невестой конгрессмена, женой президента, а теперь почти царствующей супругой диктатора она открывала глаза с одной мыслью — ей надо быть в форме. Надо! Ведь Бени может увидеть ее. Случайно. В выпуске новостей. На снимке одного из этих бесчисленных папарацци в местной газете или американском глянцевом журнале. Или, как в мыльной опере, на перекрестке, где ее кортеж сбавит скорость, она, заметив машину Бени, выйдет к нему из лимузина. И покажется ему в тысячи, в миллиарды раз прекраснее и желаннее той, на кого он ее променял. Нет, не он променял, на кого его заставили променять родные, не принявшие саму возможность союза с безродной небогатой красоткой.

Дочь никчемного пьющего отца, успевшего вогнать в могилу двух жен и оставить без гроша одиннадцать детей, не пара богатому наследнику, которому уготована карьера блестящего политика. Уж это-то родители пытались ему внушить. Слепцы! Им не хватило прозорливости, желания рассмотреть в ней ту, что станет первой женщиной страны, «императрицей Тихого океана», как любит звать ее Ферди.

Родителям Бени в тот год и в голову не могло прийти, что более блестящей опоры для политика, чем влюбившая в себя их единственного сына провинциалочка, и быть не могло. Если Ферди рядом с ней стал тем, кем он стал, то молодой, блистательный, сводящий с ума, заставляющий вожделеть Бени с такой совершенной женой был бы любимцем, кумиром нации, прикрывшись чьим фото, терзали бы свою недотисканную вагину девицы и чьим именем называли бы сыновей дамы.

Они должны были стать парой из мечты.

Становиться пришлось поодиночке.

Бени теперь уже нет на этом свете. Их несостоявшаяся ночь в «Интрамуросе», несколько случайных встреч, последнее свидание в нью-йоркской гостинице «Уолдорф-Астория» и кадры залитой кровью дорожки аэропорта — все, что ей осталось. Да еще этот сон, от которого не откупиться даже ей, самой богатой женщине этого ничтожного мира.

Прежде спасал шопинг. Привычно бросаясь в погоню за бриллиантами и платьями, дюжинами закупая туфельки из тончайшей кожи в мире, простые и отделанные рубинами, сапфирами, бриллиантами, с каблуками из горного хрусталя («Никогда, ни за что он не увидит меня босой нищенкой!»), она ждала единственного мига. Главного, ради чего вся эта магазинная оргия и совершалась. Она должна была увидеть себя его глазами!

Когда-то, в той, прошлой, жизни, собираясь на второе свидание с Бени, примеряя у помутневшего зеркала в дешевом мотеле свое лучшее темно-синее платье с белым кружевным, почти гимназическим воротничком и глубоким, насколько только позволяли приличия, вырезом, она вдруг увидела все происходящее со стороны.

Вот она, манящая юная Ими, примеряет у зеркала платье. Под мягкими складками недорогой материи призывно прорисовываются почти совершенные, никем не тронутые груди (старикашка из жюри конкурса красоты в Толосе не в счет — ничего же серьезного не было, да и не смог бы он уже ничего серьезного), ее губы — вишневый сок...

Она одновременно стояла у зеркала и видела себя со стороны. Глазами Бени. Будто на мгновение, оставив перед зеркалом свое тело, ее душа влетела в его душу и воспользовалась его ощущениями. Она чувствовала, как разливается жар в его теле, как становятся влажными ладони и капельки пота выступают на спине (эти капельки пота, вы­ступавшие на теле в миг возбуждения, отвратительные у других мужчин, у Бени казались божественными). И как нарастает желание. Желание слить две их сути в одну.

Еще несколько раз до того самого дня, который разделил ее жизнь на две неравные доли, она видела себя его глазами. Вот она бежит навстречу по набережной, вот поет за фортепиано в полумраке свечей кафе «Луна», вот она в отблеске единственного фонаря, заглядывавшего в окошко номера в «Интрамуросе» в ту ночь, так и не ставшую их ночью.

Они были рядом. Их переполняло желание. Хотя что тогда она, нецелованная дурочка, могла понять в желании. Мать внушала: «Это может быть только с мужем! Девушка должна оставаться девственницей до свадьбы! Совокупление тяжкий грех!» И в мыслях она воспринимала все внушения и искренне была убеждена, что никогда и ни с кем не ляжет в постель до свадьбы, ибо это грех. Но эти убеждения невольно подрывал сам вид матери, измученной родами, пьющим и избивавшим ее мужем, который уже свел в могилу свою первую жену, повесив на шею матери пятерых детей от первого брака в добавление к шести, рожденным ею, прокормить и нормально обеспечить которых он не мог, да и не сильно того хотел.

Мать была ревностной католичкой. Сохранила девственность для мужа — и что?! В какую грязь вогнал он ее непорочность и ее жизнь? Мать угасла прежде, чем Ими, старшая из ее дочерей, окончила колледж.

Тяжкая жизнь и смерть матери, казалось, не поселила в душе семнадцатилетней девочки сомнения по поводу того, насколько разумны привитые ей догмы. Она свято верила, что браки совершаются на небесах. Матери просто не повезло. А ее собственный брак будет совершенно другим. Брак — ее единственный выход.

Сидя за роялем в музыкальном магазинчике сеньора Доминго, куда захаживали весьма солидные и респектабельные мужчины, она знала, что должна выйти замуж за человека состоятельного и блестящего во всех отношениях. И, главное, безумно любимого. Вот почему она с веселым кокетством спускала на тормозах ухаживания Арсение Лаксона. Даже его положение мэра столицы не могло увести ее дальше нескольких невинных поцелуев в машине. Мэр был женат и абсолютно ей неинтересен. Становиться содержанкой она не собиралась. Она мечтала стать супругой блестящего человека. Супругой любящей и любимой. И таким человеком должен стать Бениньо.

Потом была ночь в «Интрамуросе», небольшом отеле, построенном испанцами еще в прошлом веке и единст­венном уцелевшем во время нещадных бомбардировок в 1945-м. Волшебной казалось сама обстановка с прохладными мраморными полами, вышитыми вручную скатертями и наволочками, приглушенными лампами, таинственно освещавшими их отражения в старинных зеркалах. И она была готова ко всему. Он, и только он может и должен стать ее мужем! Их свел Господь, в этом не могло быть сомнений. А если это так, то не все ли равно Господу, месяцем раньше или позже свершат они это таинство. Молодые тела рвались навстречу друг другу.

Губы болели от бесконечных поцелуев, в которые они пытались уместить всю накопившуюся в них страсть. В безумных приступах желания, смешанного с внушенными им обоим представлениями о порядочности, Бени через платье целовал ее грудь, втягивая соски сквозь мокнущую материю. На трех ее лучших платьях оставались следы, которые не удавалось ни отстирать, ни разгладить. Он с пугливой настойчивостью гладил ее колени, забираясь все выше. Но, случайно коснувшись скромного кружевного белья, отдергивал руки, чтобы, не разжимая сплетенных поцелуем губ, начать все сначала.

В ту ночь в «Интрамуросе» они почти дошли до конца. Они были вдвоем в прекрасном отеле, где, казалось, духи достойных кортесов благословляют их на любовь — страстную и честную. Наполовину раздетые, они исступленно ласкали друг друга, безумно желая и безумно боясь главного, когда она первая сняла трусики и направила его руку туда, в мокрую глубину, и сама, закрыв глаза, пока еще сквозь брюки, стала ласкать его вздыбленный бугорок.

Легкий ветерок заносил в окна обрывки музыки и аромат изысканных угощений. Внизу, в кафе «Луна», шел праздник и кто-то играл чуть печальную мелодию. Ими узнала русский романс «Однозвучно звенит колокольчик», который недавно разучивала в магазине Доминго. Все должно было случиться именно здесь, именно сейчас, в эту пряную красивую ночь.

Не случилось. «Не могу!» — оторвался от нее Бени, когда до последней черты оставалось меньше шага. И убежал в ванную, оставляя на простыне незнакомые ей тогда следы. Будь она в ту пору посмышленее в вопросах секса, она поняла бы, что от слишком большого желания у ее возлюбленного произошла преждевременная эякуляция. Но девушка из Толоса и слов-то таких не знала. И подумала, что ее честный возлюбленный не может тронуть ее до свадьбы и что им нужно еще немножко подождать.

Истина оказалась посредине. Бени действительно взорвался раньше времени, испугавшись тронуть ее до свадьбы. Свадьбы, которая была уже назначена у него с другой. Вызвавшие его на семейную гасиенду родители сообщили о его предстоящем бракосочетании с Корасон, наследницей богатого рода. О покорившей его сердце бесприданнице они и слышать не хотели. «У всех свои грешки молодо­сти, — многозначительно глядя ему в глаза, произнес отец, когда мать вышла из зала, — на то они и грешки молодо­сти, чтобы остаться перед порогом церкви». И уходя, добавил: «Тем более, у тебя еще восемнадцать дней!» Ночь в «Интрамуросе» случилась на тринадцатый день от конца.

Бени стал ее воспоминанием. И вечной надеждой — «он может увидеть!»

Однажды, примеряя нижнее белье в парижском бутике, она снова, как когда-то в бедной душной каморке мотеля, раздвоилась. И в зеркале роскошного магазинчика дамских тайн увидела себя со стороны.

Она знала, что Бени не могло быть здесь, в Европе. Знала. Но видела его глазами себя, такую манящую в этом фантастическом белье. В тот день впервые она потратила на белье пятнадцать тысяч долларов — мелочь по сравнению с ее нынешними тратами. Ноэль сказал, что в последний раз в Лондоне за один поход по магазинам она оставила девять миллионов фунтов стерлингов. Миллион туда, миллион сюда, стоит ли считать.

Все, что было с ней потом, вызвано было лишь дикой жаждой этого «взгляда». Как наркоман, она опустошала «Саксы» и «Хэррордсы», «Тиффани» и «Картье», за один визит оставляя в них суммы, на которые безбедно могли существовать небольшие, и даже большие, города. С неистовой одержимостью скупая все, что стоило и не стоило денег, она не тешила свое испорченное самолюбие и не сходила с ума. С обреченностью посаженного на иглу она искала Взгляда.

Однажды, когда Бени не стало, одеваясь для государственного приема, она вдруг замерла у зеркала, съежившись, как некогда от отцовского удара, от мысли — он меня никогда не увидит. ОН МЕНЯ НИКОГДА НЕ УВИДИТ. Чего ей стоило одеться, пойти на тот нудный прием (американцы всегда были важны для Ферди), улыбаться и жить дальше, знает только Бог.

Его больше не было на этой земле. Он не мог случайно увидеть ее на снимках в таблоидах, в хронике новостей или в проезжающем мимо кортеже.

После гибели Бени она стала менять мужчин, пропуская через свою устланную фламандскими кружевами ручной работы кровать всех, кого только можно было найти в этой стране или завлечь сюда, — от чемпиона в профессиональном боксе до главы европейского государства, договаривающегося с Ферди о каких-то ценах. Боксер оказался неплох, хоть и примитивен, а вот европейский политик насмешил — чем это они у себя в Европе гордятся? Хотя там холодно, может, для их замороженной крови хватает и такой «страсти»...

Она меняла мужчин, в самых бешеных сексуальных забавах не ощущая и доли того, что было в акте их с Бени несостоявшейся любви. Добившись, тут же теряла интерес. Отказов не прощала. За обиду, нанесенную ливерпульской четверкой, осмелившейся не явиться на прием, затеянный ею в их честь (прием, понятное дело, задумывался только как начало с многообещающим продолжением), отдувались потом не только их продюсер и посол, но и министр двора ее величества. Министр, срочно посланный официальным Лондоном исправлять положение, только еще больше все испортил. Британский лорд оказался полным идиотом, непригодным в ее деле, и все больше бросал недвусмысленные взгляды на Ноэля...

Резким движением отбросив покрывало, Ими снова нажала на кнопку звонка.

— Если я не могу видеть собственного аналитика, когда он мне нужен, то могу хотя бы видеть своего секретаря?!

Появившийся на пороге Ноэль привычным взглядом окинул полуголую патронессу. Пусть смотрит. В свои «чуть за сорок» (к которым в действительности следовало бы добавить добрый десяток лет) она выглядит так, как ни одной двадцатилетней идиотке не снилось. Да и попробует хоть кто-нибудь вспомнить, сколько ей лет! Тюрьмы в этой стране еще никто не отменял, и, случается, люди пропадают средь бела дня, как члены жюри того самого конкурса красоты в Толосе, что едва не отдали корону другой. И где теперь это жюри?

Но то, что было бы предметом безумных эротических видений для львиной доли нормальных мужиков, на мужчину, который больше других находился при ее благословенном теле, никакого эффекта не производило. Ноэлю по душе были иные грезы.

Сначала, сообразив, что старик подсунул ей в личные секретари педика, она пришла в ярость. Потом, остыв, поразмыслила, что все к лучшему. Менять секретарей так же часто, как любовников, не имело смысла. Профессионального, преданного секретаря найти куда сложнее, чем хорошего жеребца в постель первой леди.

Смешивать секс и дело надо умеючи. И лишь в кратко­срочных проектах, где успех может быть достигнут внезапным прикосновением с последующей бурной, но единственной ночью. Или сверхстремительным минетом посреди государственных регалий. В долгосрочных программах эти две ипостаси желательно разделять.

С Ноэлем Ими убедилась в этом окончательно и столь бесповоротно, что ее даже перестал интересовать вопрос, только ли из ревности старик подсунул ей педика или за давно выгнанным с супружеского ложа сластолюбцем еще и этот грешок водиться стал?

Не было в мире силы, способной развязать клубок, запутанный ими с Ферди. Клубок, которым крепче чем кандалами они многократно опутали друг друга. Как не было и силы, которая заставила бы простить мужу то предатель­ское убийство соперника, вечно второго в политике, успевшего когда-то оказаться первым в ее любви.

— Что сегодня? — Не дожидаясь ответа, она сбросила пеньюар, голышом направляясь в ванную.

— В одиннадцать — аудиенция у кардинала, далее, в Себу сегодня открытие памятника Лапу-Лапу...

— Лапу-Лапу? Какого черта памятник этому дикарю?!

— Во время вашего прошлого визита вы приказали увековечить...

— Я приказала?! Мало ли что я еще прикажу. Прикажу совокупляться с коровой у президентского дворца, станешь совокупляться? Или переспросишь наутро, а?

— Я-то переспрошу. Но этот идиот Гарсиа, мэр Себу, не имел чести видеть вас наутро. К тому же финансирование уже прошло. Вы приказали. При способностях Гарсиа направлять любое финансирование в собственный карман от вождя аборигенов и трети, думаю, не осталось.

— Тебя послушать, так среди наших подданных одни коррупционеры и воры.

— Не одни. Другие.

— Страна с тяжелым экономическим наследием. Тебе ли объяснять. Пусть живут, пока я добрая...

Натирая свое налюбленное тело маслом, через непри­крытую дверь Ими заметила в зеркале отражение секретаря. Туповато-спокойное выражение, которое может быть только у профессионального прислужника. Верно. Такое и должно быть. Но не хватает огня. Как ей не хватает огня! К черту деньги, если просыпаешься утром и некому тебе сказать, что ты Богиня, некому трахнуть тебя с утра пораньше, еще во сне, грубо вторгаясь в непроснувшуюся плоть. Интересно, этот дикарь, убивший Магеллана, каким он был в постели? Хотя у них тогда и постелей-то, поди, не было. Надо бы посмотреть, каким его вылепил скульптор.

— Эй, Ноэль, а в чем в ту пору ходили аборигены? — крикнула она из ванной.

— Вы хотите спросить, чем прикрыты гениталии национального героя? — точно уловил направление ее мыслей секретарь. — В ту пору аборигены носили набедренные повязки из листьев пальмы, высушенной травы и нанизанных на травинки ракушек. Кроме того, каравеллы Магеллана привезли для обмена большое количество неизвестных аборигенам товаров, в том числе и разнообразные ткани. Так что, возможно, Лапу-Лапу носил и более основательные повязки. Но, думаю, это было уже после того, как он убил Магеллана. Так вы полетите в Себу?

— Нет, к черту! Всех к черту!

— И кардинала?

— И кардинала к черту! Прости, Господи, что сказала. Но и этого нудного святого отца подальше! Я сегодня не в том настроении, чтобы его проповеди слушать.

Ими усмехнулась, припомнив, чем закончилась ее последняя исповедь в кардинальском дворце. Святой отец, видно, жаждет продолжения.

— В Себу отправь «Синих леди». Давненько мы не наводили умиротворение на мэра Гарсиа. Дашь Эвелин подробное задание, пусть по полной программе обработают мэра, судей. Как обычно...

— А русские? Сегодня вечером прием советской правительственной делегации.

— Русские? Пошли их открывать памятник Лапу-Лапу. Советы, мне говорили, любят героев национально-освободительного движения.

— А кто здесь герой?

— Лапу-Лапу, естественно. Убил первого завоевателя.

— На мессе памяти Магеллана, помнится, вы говорили совсем другое.

— Ты больше слушай женщину... К чертям собачьим, где этот Олафсон?!

Почти бегом преодолевая бесконечные коридоры президентского замка, на ходу застегивая рубашку, психоаналитик ругался про себя — что нужно мадам? Если все того же, то после ночи с Кармен он не в силах.

Почти год мадам не трогала его лично, лишь периодически жалуясь по телефону, то из Рима, то из Токио. Зачем было выписывать его из Нью-Йорка сюда, на край света, чтобы жаловаться по трансатлантической связи? Хотя за те деньги, что мадам ему платила, жаловаться было бы грех. Разве что он растерял в Америке всю свою клиентуру, но это дело наживное. Две-три супруги крупных промышленников, дочка конгрессмена, никак не решающаяся удалиться на покой кинозвезда, и все встанет на свои места. Главное, чтобы мадам на него не взъелась...

Вбежавший в спальню Олафсон едва успевал на ходу приводить себя в порядок. Западного кроя рубашка была застегнута через две пуговицы на третью. Похоже, психоаналитик только что оторвался от одной из ее сладких крошек. Перекупленный из Нью-Йорка, где у него была богатейшая частная практика, громадный скандинав, польстившись на неимоверную сумму (Ноэль через своих людей узнал сумму последнего годового дохода, задекларированную врачом, и Ими быстро умножила ее на десять), согласился на год посвятить себя ее снам. Да так и осел. Срочно приданные в помощь психоаналитику смуглые медсестры, секретарши и ассистентки, казавшиеся на фоне шведа особенно хрупкими и тонкими, стоили того, к чему он так долго и упорно шел через все свои университеты, преодолевая тяготы эмиграции, и что осталось ныне где-то в нереально далеком Нью-Йорке.

Вот только в Мельдиных снах порядка не наводилось. Казалось бы, распустил Ингвар спутанный клубок ее страхов, закрыл ее (несколько раз впрямую собственным телом) от мучающих наваждений. Но стоило ей потерять к аналитику женский интерес, как ее сон вернулся вновь. Не покупать же после каждого сна нового врача.

— Мадам, все повторилось? — скорее констатировал, чем спросил Ингвар, огромной пятерней зачесывая свои светлые волосы. — В деталях — были какие-то изменения, другие формы, цвета? Динамика развития крайне важна.

— Какая, к черту, динамика. У меня несколько огромных гардеробных забиты лучшей одеждой! Столяры не успевают делать новые шкафы для обуви! А я раз за разом мучаюсь ужасом нищеты и болью в ногах, которые я во сне стираю в кровь. Разве эти ножки можно стереть в кровь?

Из-под золотистого покрывала ручной средневековой китайской росписи по шелку Ими вытащила левую ножку и вытянула ее вверх. Соблазнять Олафсона она не собиралась — пройденный этап.

— Я чувствую боль. Вот здесь, в тех местах, где во сне сбиваю ноги. У меня никогда в жизни не было сбитых ног, но мне по-настоящему больно. Сейчас больно, не во сне!

— Фантомные боли.

— Я больше не могу так! Не хочу так. Должно быть какое-нибудь лекарство.

— Новая любовь...

— Думаешь, я не любила? Уж ты-то мог бы знать.

— Я говорю не о страсти, а о любви. Первое чувство влюбленности, смешавшееся с чувством унижения, ущемленности, потери, настолько отложилось в вашем подсознании, что ни один из ваших следующих романов не в силах был его перебить. У вас ведь не бывает неудач. Вы всегда получаете то, что хотите. И кого хотите. Но тот, первый, возлюбленный остался единственным, кого вы не смогли получить. Поэтому он остался самым желанным. Поверьте, мадам, стань вы хозяйкой его фамильной гасиенды, через несколько месяцев вы потеряли бы к нему интерес, как потеряли интерес к вашему мужу или ко мне... Недоступность сделала его вожделенным. А все остальное вам доступно...

— Ты хочешь сказать, что моя беда в моем счастье? В том, что мне все доступно, все по карману?

— Отсутствие желаний — страшнейшее из заболеваний. А он — ваше единственное несбывшееся желание.

— Но сон мучил меня в ту пору, когда я хотела слишком многого и шла к этому. Когда я оставалась несчастной, соблазненной и брошенной неверным возлюбленным. И когда мы с Ферди только начинали путь к президентству — я ли не хотела этого статуса, этого дворца...

— Вы хотели всего Его глазами. Не для себя — а чтобы увидел Он...

Ими дернула покрывало, застрявшее у края кровати и мешающее ей подняться. Оторванный кусок старинного шелка так и остался висеть у края.

Самое противное, что этот шведский американец прав. Она всегда представляла, как увидит ее Он... Неужели Ингвар прав и в том, что, достанься ей Бени, через год он опротивел бы, как и Ферди? И сиди он сейчас в кабинете под бело-голубым флагом, чувств к нему оставалось бы меньше, чем к этому напыщенному индюку, возомнившему себя диктатором и осмеливающемуся сообщать дешевой голливудской профурсетке, что она, Ими, слишком холодна в постели! За двадцать лет с таким мужем огонь превратится в льдину. Но если бы на месте Ферди был Бени, неужели, видя его по утрам, она испытывала бы такую же привычно-обреченную брезгливость?! Врет швед, быть такого не может!

— Значит, не получив единожды, я должна мучиться этим вечно?

— Если не перебьете иным, более сильным чувством.

— Вы хотите сказать, что пока мне не встретится нечто, что будет мне недоступно и чего я буду хотеть не менее страстно, чем того человека, ночные мучения меня не покинут?! Тогда ваше пребывание здесь бессмысленно, дорогой Олафсон. Можете паковать чемоданы, вас отвезут в Нью-Йорк. Неужели вы думаете, в этом мире осталось хоть что-то, что я могла бы страстно возжелать и не получить?! Такого в мире нет. Я могу купить любую из драгоценностей, любую из картин или скульптур, любой из нарядов. И без фальшивой скромности могу сказать, что после того, кто мне снится, в этом мире нет мужчины, которого я, Мельда, захотела бы и не могла бы получить. Мне нечего больше желать...

Швед поморщился. Прерывать райское существование в президентском дворце ему явно не хотелось.

— Мы попробуем новый вид терапии — особый вид лечения легким гипнозом.

— Я не поддаюсь гипнозу.

— Но на первых сеансах в Нью-Йорке, помнится, вы отлично поддавались, и мы плодотворно работали...

— Какой из тебя, милый Олафсон, специалист, если ты не мог отличить загипнотизированную пациентку от возбужденной женщины. Я притворялась. И в ответ гипнотизировала сама. Хочешь, я и сейчас тебя загипнотизирую? Впрочем, теперь этого не хочу я...

Эх, и этот оказался слабаком. А как все пристойно начиналось. Кабинет на тридцать втором этаже с видом на Сентрал-Парк. Она, записанная на прием под фамилией Джейн Райн, прикрыв глаза и расслабив бюстгальтер, лежит на классической кушетке. Врач, такой возбуждающий, что рядом с ним можно забыть, от чего лечиться пришла.

Она и забыла. Сеансов восемь играла, столь старательно изображая прострацию, пока глупый доктор не понял преимущества своего положения перед живой, теплой, глубоко вздыхающей, но абсолютно неподвижной пациенткой... И не воспользовался этим. Пользовался, надо признаться, неплохо. Но только и тогда, в самый неподходящий момент ей почему-то вспоминался Бени, убегающий от нее в ванную. И все наслаждение улетучивалось.

Впрочем, швед ее забавлял. Какое лицо у него было, когда, привезенный в другую часть света, трепеща, он входил в роскошные покои первой леди и вдруг узнал в госпоже диктаторше ту Джейн, которую он так лихо лечил на своей кушетке в Нью-Йорке! Жаль, что от испуга у него разом пропали все таланты — и мужские, и психотерапевтические. Хотя психотерапевтических талантов, возможно, у доктора всевозможных наук и не было — теперь-то она могла понять, за что платили ему столь баснословные гонорары самые богатые дамы Америки! Вот и весь психоанализ.

Почему же и этот перестал ее возбуждать? Стоит же рядом, нормальный, красивый, здоровенный мужик, мог бы уже давно терзать ее на этой кровати... а ей и дела нет. Все сонно...

Захотеть чего-то, что недоступно, захотеть не меньше, чем хотела Бени... Олафсон, дипломированный ноль, не понимает, что это невозможно! Ничего недоступного для нее нет. А Бени не вернуть уже никогда. НИ-КОГ-ДА.

— Самолет, — крикнула она в телефонную трубку Ноэлю. — Готовьте самолет. Мне нужно срочно в Нью-Йорк!

— Вы хотите меня отослать? — швед от испуга как-то съежился, стал разом меньше.

— Тобою займемся потом. Пока я хочу полечить себя проверенным способом. Твои лекарства не действуют, — ответила она шведу, махнув рукой. — Свободен! — И добавила в трубку секретарю: — Проследи, чтоб не было проблем с деньгами. В последний раз мне пришлось у Картье ждать, пока подвезут полтора миллиона!

Ноэль пробормотал, что поставит в известность нью-йоркский филиал.

Ничего-ничего. Сейчас она придет в себя! Сейчас слетает за покупками, выберет что-нибудь умопомрачительно-успокоительное, в чем Бени не смог бы оторвать от нее глаз.

— Мадам, президент хочет с вами поговорить. Говорит, это важно, — нудно прогундосил в трубку Ноэль.

— Неважного у него ничего не бывает. Скажи, я улетаю.

— Президент сказал, крайне срочно. Он идет сюда.

В последнее время Ферди не так часто появлялся на ее половине дворца. Будто после убийства соперника супруга перестала представлять для него интерес. Они исправно ис­полняли публичные обязанности первых лиц государства, особенно во время международных визитов, а собственно супружеские обязанности их давно уже не связывали. Оба знали, что повязаны чем-то более прочным, чем долг или семейные догмы. То, что привело их на вершину власти и что на этой вершине удерживало, что позволяло ей налево и направо тратить суммы, адекватные статьям бюджетных расходов целых отраслей промышленности ее страны, связало их куда крепче, чем просто брак.

Как два озлобленных зверя в единой связке, шли они к власти, чтобы, дойдя и возненавидев друг друга, остаться заложниками этого, далеко не кристального, пути. Даже за убийство единственного любимого ею человека отомстить мужу она не могла. Впрочем, как и он не мог отомстить ей за свою секретаршу, проданную в дешевый тайский бордель. И за разбившуюся во время съемок на крутом горном серпантине голливудскую актрисулю с именем, которым разве что собаку кликать, — Бимс. Это в разговоре с ней Ферди посмел заикнуться о холодности жены, а расчетливая, но глупая стерва умудрилась записать его откровения на пленку. Бени, честный, открытый Бениньо, за сумму, которая явно была ему не по карману, выкупил у Бимс и прислал Мельде эту мерзкую пленку.

Какой грандиозный скандал она тогда закатила! Вывезенные из Гонконга вазы эпохи Мин летали по дворцу, как дешевые фарфоровые тарелки по кухне бедняков. После этого Ферди уже позволял ей все, что угодно.

Любил ли он ее когда-нибудь? Или так же, как она, потрясающей интуицией увидел в этой девочке с разбитым сердцем и оскорбленным самолюбием ту единственную, которая сможет стать второй ступенью его двигателя на пути к абсолютности власти?

Иногда ей казалось, что одиннадцать дней его сверхстремительного ухаживания, их первые ночи, упоительный медовый месяц (во время которого именно она, а не Ферди, смогла уговорить крупнейших в мире торговцев золотом — Оппенгеймера, Энгельгарта, Гульбекяна — финансировать его предвыборную кампанию, пообещав многократное возвращение затраченных сумм после их прихода к власти), первые победы на выборах, первые появления на публике и интервью, рождение детей, что все это было искренним. Но потонувшим в водовороте абсолютных возможностей. Но, вспоминая, как быстро засыпал он, чуть оторвавшись от нее в постели, как менялось выражение их лиц, стоило только погаснуть софитам, она понимала, что всегда и во всем была игра. Разве что игроки подобрались единого класса.

Они стоили друг друга, и оба это знали.

— Я улетаю. Мне нужно пройтись по магазинам.

— Тебе придется отложить свой поход по магазинам на сутки. Сегодня здесь советская делегация. Ты сама понимаешь, насколько это важно. — Ферди без предупреждения шел внутрь огромного гардероба, у одного из стеллажей которого она выбирала лифчик.

— Никогда не понимал, как из тысячи бюстгальтеров можно выбрать один! Остальные 999 чем хуже? — Увидев бесконечные полки с ее бельем, где только черные лифчики занимали четырнадцать рядов, Ферди забыл даже про Советы.

— Ничего я не буду откладывать. Я лечу через час. А в одежде ты никогда ничего не понимал. Не будь меня, ты и к Онасису приехал бы в местной рубахе, почитая ее за высший шик.

— А чем плохо? — Муж и сейчас был в традиционной местной рубашке, которую от подобных рубашек его клерков отличало только качество шелка и ручного кружева. Супругу же с некоторых пор от вида национальных рубах передергивало. И они еще хотят числиться цивилизованной страной, если президент в Белый дом летает в своей рубахе. Не хватало еще явиться в набедренной повязке,
а-ля Лапу-Лапу.

— Достаточно того, что в нашей семье ты в одежде за всех понимаешь. Интересно, ты эти лифчики хоть по разу за свою жизнь наденешь? — Муж забыл, зачем пришел, вытаскивал с полок почти одинаковые коробочки с черными бюстгальтерами и развешивал их у себя на плечах, как аксельбанты. — Этот чем отличается от того?

— Тот бронированный. Не будь подобного, и вы остались бы вдовцом, господин президент.

В прошлом году какой-то идиот во время церемонии вручения короны Мисс страны стукнул Ими длинным ножом «боло». Спас корсет, подаренный ей во время визита в одну из школ, где готовят женщин — агентов ЦРУ, и чудом надетый в тот день. Сразу после события она заказала в Америке еще шесть дюжин подобного белья всех расцветок и в публичных местах появлялась только в нем. Для белья агенток придумали специальный состав волокна, по виду почти не отличающегося от шелка, но способного защитить и от пули, и от ножа маньяка. Газеты потом написали, что нападавший был несчастным сумасшедшим, безнадежно влюбленным в первую леди. Надо отдать должное, идея такой своеобразной подачи не самого приятного инцидента пришла в голову мужу — их подданные должны быть уверены, что даже стремиться убить их можно только по причине безнадежной любви.

— Траур был бы тебе к лицу! Одинокий диктатор, тоскующий о своей вечной любви. Народ обрыдался бы. Кто только исправлял бы твои ляпы в разговоре с Рейганом?

— Да уж, в пору старику-президенту отойти на покой, отдав власть умной и дальновидной супруге! То-то она накормит страну улитками из Южной Америки.

Ферди громко расхохотался. Кретин. Она же заботилась о голодающих! С детства она помнила, что крестьяне ели улиток, которых собирали на рисовых полях. Улитки даже продавались на рынке в Толосе. Учитель в школе рассказывал, что в них большое содержание белка и крестьяне, лишенные возможности в достаточном количестве есть мясо, так восполняют нехватку белка. Несколько лет назад, решив заняться продовольственной проблемой, Ими вспомнила об улитках и выписала их из Южной Америки. Не ее же вина, что заморская улитка была абсолютно невкусной и к тому же размножалась с катастрофической быстротой, не только сведя на нет популяцию не столь плодовитой местной соперницы, но и пожирая молодые побеги риса. Пришлось применять пестициды.

После улиточного скандала она бросила заниматься продовольствием и снова вернулась к тому, в чем лучше понимала, — к искусству манипулирования людьми. Но когда Ферди хотел умерить строптивость жены, он напоминал ей про улиток.

Она посмотрела на сморщившееся от смеха лицо мужа. Абсолютным красавцем он никогда не был, да и разница в тринадцать лет всегда казалась ей слишком большой, чтобы считать его молодым. Но в последнее время Ферди резко сдал. Постоянные маски, которые в глубокой тайне некогда мужественный герой народных сердец делал каждый вечер и каждое утро, не спасали от глубоких, прорезавших лицо морщин, а в поникшей фигуре трудно было разглядеть некогда хорошо тренированное тело бывшего пловца и боксера. Мешки под глазами выдавали опытному глазу всю симптоматику почечной болезни, а боли в желудке заставили одного из богатейших людей мира питаться только рисом и овощами. За редкими общими обедами, глядя на унылость риса и зеленых стручков на тарелке мужа, Ими иной раз думала, стоило ли так стремиться ко всему, что у них нынче есть, если всем этим уже не можешь в полной мере насладиться.

Нет, она успеет испить свою чашу наслаждения до дна! У нее никто не отнимет ни этого прекрасного белья, ни тончайших вин, ни французских деликатесов, ни тех молодых мужчин, которые способны ублажать ее ненасытное тело. Душу вот только ублажить некому...

Ферди тем временем разглядывал ряды полок, на которых лежали пакетики с колготками и чулками, вытаскивая и растягивая чуть дрожащей рукой то одни, то другие.

— Два, четыре... восемь, десять... Я думаю, с сегодняшним вечером мы решили. А вглубь сколько? Пять рядов. А полок, раз-два-три-четыре... двадцать полок. Не меньше тысячи пакетиков с чулками. В стране, где всегда плюс двадцать восемь по Цельсию!

— Я счастлива, что ты не разучился считать в пределах тысячи. Это сулит нашей стране невиданные экономические перспективы! Жаль только, что за все годы ты так и не усвоил, что истинная леди никогда не появится в обществе с голыми ногами. Все еще мыслишь мерками великого города Саррате. Дамочки, которых ты защищал на процессах, чулки и колготки не носили, что явно облегчало тебе процесс защиты.

— Когда я подобрал тебя в кафетерии конгресса, колготок на тебе тоже не наблюдалось. Или с тебя их успел снять Бени?

Бешеный взгляд жены доказал, что он снова попал в точку и тема соперника даже после его смерти остается больной.

— Не надо испепелять меня взглядом. Хватит! Довольно того, что я не тронул твоего любовника, который надумал отобрать у меня президентский пост. У нас отобрать! Где были бы все эти колготочки?! На ножках Корасон?

Называя имя ненавистной жены Бени, Ферди снова бил по самому больному.

— Ты просила, и я был гуманен.

— Если назвать гуманностью семь лет тюрьмы, в которую ты упек Бени.

— Я дал ему уехать. Чего ему не сиделось в Америке? Ты ж его предупреждала, что возвращаться не надо.

Муж впервые так открыто признавал, что знал о ее последней встрече с Бени в отеле «Уолдорф-Астория» в Нью-Йорке. Знал, чт \ именно она говорила Бени. Значит, не мог не знать, что между ними ничего не было. Ничего не могло быть. Измученный тюрьмой, постаревший Бени слишком безнадежно смотрел на нее. И, снова увидев себя его глазами, она впервые ужаснулась — постарела! Так, вживую, они не виделись двенадцать лет. И, несмотря на все официальные кадры и телепередачи, в его памяти она была стройной взволнованной девушкой, а не уверенной в себе чуть располневшей гранд-дамой в белом костюме с огромной черной жемчужиной на шее...

Не вышло тогда ничего. И Ферди не мог этого не знать. Он врет, что не трогал Бени. Вся эта история о коммунистическом убийце... Пусть расскажет ее вечером советской делегации. То-то повеселятся! Почерк был знаком. Сотрудники охраны аэропорта застрелили убийцу Бени тут же, рядом с жертвой. Чтобы не проговорился, не выдал заказчика. Кто, кроме президента, мог отдать приказ убрать соперника, как только тот сойдет с трапа? И какого из двух Бени Ферди боялся больше — реального претендента на власть или давнего возлюбленного жены?

А ведь в своей предусмотрительности Ферди был не так уж не прав. Если бы Бени остался жив, если бы он пришел тогда к власти, где были бы сейчас они?

Свалить их с Ферди можно только одним способом — разоблачить публично источники их нескончаемого богатства. Но как Бени мог их раскрыть? Все надежно устроено. Счета на Уильяма Сондерса и Джейн Райн в Швейцарии. В последнее время бернские банкиры взмолились, что не успевают обрабатывать огромное количество денег, которое поступает на эти счета, и пришлось завести еще один подставной счет на имя Ноэля. Придумана и легенда о найденных мужем сокровищах Ямаситы. Кто докажет, что ставший президентом бывший легендарный партизан не мог в свое время найти то, что было награблено командующим японскими оккупационными войсками? И что президент не использовал найденное во благо страны. В их благо.

Если бы Бени только понял тогда, чего она ждет! Если бы только пообещал развестись с Корасон, жениться на ней, она сама вложила бы в его руку оружие против Ферди. Сама рассказала бы о пятнадцатипроцентном откате с каждого инвестиционного проекта и со всех военных репараций, выплачиваемых японцами на восстановление столицы после бомбежек. И о 1241 тонне золота в специальном хранилище аэропорта Цюрих-Клотен. Сама сдала бы ему несколько счетов Уильяма Сондерса (Джейн Райн свои счета успела бы обезопасить), миллиардные суммы на которых не стыковались бы с официальным годовым доходом, задекларированным президентом.

Она все рассказала бы ему. Рядом с Бени тонны золота были бы ей не нужны, ведь все эти годы им пришлось выступать жалкой компенсацией недополученной любви.

Если бы Бени только пообещал! Но... Он всегда был прямолинейным тугодумом. При всей любви к Бени Ими приходилось честно признать, что муж всегда думает намного быстрее, чем Бени. Супруги думали почти на равных. Никогда не позволяя другому переиграть себя ни на шаг. Полшага максимум. На одном из таких полушагов Ферди и успел убрать Бениньо.

Бени улетел на родину через день после их встречи в Нью-Йорке. Ими еще оставалась в Америке, намереваясь проверить, как идет декорирование нового трехэтажного особняка на Манхэттене. И, впервые войдя в большую гостиную, на огромном экране телевизора на фоне здания знакомого аэропорта увидела Бени с простреленной головой. В том особняке на Манхэттене она больше не появлялась.

Ферди знал, что сломать его мог только один человек — жена. Но он успел лишить ее искушения сделать это. Ферди обогнал ее, не сообразив, что сам обрезал нить, на которой удерживал жену в узде. Дальше ее не могло удержать уже ничто.

— В таком количестве вечерних платьев явно найдется то, в котором ты будешь неотразима сегодня вечером, — сказал муж, разглядывая ее последние парижские приобретения с удивлением папуаса, допущенного в магазин электроники.

— Я, кажется, ясно сказала, что улетаю. — От одного тона, которым это было произнесено, муж прежде счел бы за благо тихонько ретироваться. Но теперь он и не думал уходить, напротив, с увлечением разглядывал прозрачные вставки на последнем вечернем платье от Шанель. Что-то уж слишком он в себе уверен.

— Сегодня будут русские, и мне нужно твое присутствие.

— Я что-то прозевала, к нам пожаловал Брежнев? — съязвила она, надевая светлые утренние брюки, присланные три дня назад Лагерфельдом.

— Брежнев умер.

— Неужели? И кто ж там после него?

— Андропов, глава КГБ. Но и он уже при смерти.

— Как быстро мрут они. Это мода в Москве такая? И кто ж из живых до тебя добрался? Еще один главный коммунист?

— Нет. И даже не Громыко...

— Gromyko?

— Министр иностранных дел Советов. Прилетел всего лишь один из его замов.

— И ты смеешь требовать, чтобы я отложила свои дела и ублажала жалких советских сошек?

— Я не смею. Я требую. Отношения с Советами — это единственный шанс исправить покосившийся баланс наших отношений с Западом. Америка решила, что мы с тобой зарвались. Или тебе рассказать о расследовании, которое затеяло ЦРУ? Или ты еще не знаешь о Райнере Джакоби, который копает под вклады в Цюрихе? Без рвущейся к власти несчастной вдовы, без этой Корасон, здесь явно не обошлось! Или тебе еще не донесли, что пишут агенты ЦРУ в своем отчете о тебе? «Миссис честолюбива и жестока. Бедная родственница аристократов-землевладельцев, она рвется к богатству, славе и всеобщему поклонению».

Ферди тряс около ее лица бумажками, еще что-то зачитывал вслух, но этого она уже не слышала. Ярость переполнила ее до краев. «Бедная родственница...» Назвать бедной родственницей ее, женщину номер один в мире! Они за это поплатятся!

— ...а противовесом в отношениях с Америкой могут выступить только Советы. Поэтому ты будешь встречаться с замминистрами, с послами, с самим коммунистическим дьяволом, если он в силах нас с тобой обезопасить от ищеек ЦРУ.

Назвать ее «бедной родственницей»! Хорошо, посмотрим, кто кого!

И началось священнодействие, о котором девочка из послевоенного Толоса не могла и мечтать.

В фильмах, которые привозили солдатам на американ­ские базы, а после крутили в кинотеатрах ее городка, она видела, как блистательные роскошные женщины в комнатах, уставленных букетами роз и орхидей, около огромных гардеробов мерили платья, шляпки, туфли, выбирая, что к лицу. Сцены эти завораживали юную Ими больше, чем все киношные поцелуи и любовные дуэты. Ночами, затыкая ватой уши, чтобы не слышать пьяного буйства отца и слез больной матери, она закрывала глаза и мечтала о такой роскошной ванной, гардеробной. Отбрасывая руки соседских парней и американских гринго, норовящих облапить юную красотку, и выдерживая скользкие взгляды членов жюри того провинциального конкурса красоты, она твердила себе только одно — у нее все это будет! Но даже предположить не могла, сколько будет этого «всего»!

Ими вошла в соседнюю комнату-сейф, где на специальных полках под стеклом хранилась ее коллекция драгоценностей. Золото от Картье не хочу, не то настроение! Брильянтовое колье с рубинами Шопарда — нет, не хочу. Диадему от Тиффани, что в прошлый приезд купила, — глупо метать бисер перед свиньями. Советские скорее всего и понятия не имеют, что такое Тиффани. Лучше жемчуг, национальное достояние, реклама — можем наладить торговлю. Только что-нибудь поинтереснее.

Разглядывая бесконечные стеллажи со своей жемчужной коллекцией (Ноэль как-то измерил полки, на которых она хранилась, — 38 квадратных метров), Ими остановила взгляд на крупной черной жемчужине размером с яйцо небольшой птицы. Жемчужина Лапу-Лапу. Как раз в тему...

* * *

— Посмотрите, как эти папуасы ездят! Нигде больше в мире такого не увидите. — Мягко переваливаясь через «лежачих полицейских», дипломатический ЗИЛ выехал за ворота элитного поселка, где располагалась небольшая вилла советского посольства, и стал набирать скорость, лавируя между открытыми микроавтобусами, переполненными местными жителями.

Джипни. Наследство от американской оккупации. В час пик обвешаны, как яблоня в урожайный год. Казалось бы, нас двести пятьдесят миллионов, а в Азию приезжаешь — диву даешься, откуда их столько! — Посол Федорчевский вез своего шефа, заместителя министра иностранных дел Григория Красина, по столице страны, в которой Ими была некоронованной королевой. — 35 процентов населения за чертой бедности. И это только официально.

— Президент что говорит?

— На войну списывает. Здесь же японцы были, потом американцы их отсюда выбивали. И после американских бомбардировок город весь разрушен был хуже Сталинграда. Президент здесь числится героем партизанского движения. До 1942 года вместе с Макартуром оборонялся и занимался диверсионными рейдами по вражеским тылам. Потом попал в плен, погнали в лагерь смерти Кэмп О'Донел. По пути каким-то чудом бежал к партизанам. Японцы за­хватили в плен, снова бежал с подозрительной легкостью. По некоторым данным, в партизанскую пору занимался махинациями с военным имуществом, на чем и сколотил начальный капитал.

— А мадам?

— Под стать! Мадам здесь зовут «железной бабочкой». Западные бизнесмены без пакета акций для мадам и ее родни не приезжают. Мстительна. В Ватикане на прием к Папе Римскому явилась в открытом белом платье, ее за­ставили переодеться в черное с длинными рукавами, так что она выкинула! Когда Папа спустя год прилетел сюда, по всей дороге из аэропорта до резиденции стояли женщины в белых платьях без рукавов. И так искренне приветствовали Папу, даже не понимая, какое оскорбление ему наносят.

— Да-а. Стерва!

— Стерва! Но хороша! На снимках совсем не то! А вблизи будто ветер какой веет. Конкурентов мужа через свою постель устраняла. Устоять не могли. Один за нее жизнью поплатился, а его вдова Корасон теперь под знамена оппозиции всех недовольных собирает. Поговаривают, у убитого был роман с мадам еще до появления на ее горизонте будущего президента. Ревнивый муж не простил. Теперь вдова незадачливого любовника способна отомстить. Только до выборов здесь не дожить. Но протестный электорат в наличии, — посол показал на женщину в грязной майке, кормящую малыша грудью прямо у проезжей части. Одной рукой она лениво придерживала ребенка, другой мешала похлебку, которую тут же варила на маленькой коптилке.

— Нищета чудовищная. Посмотрите, вон семейство в коробке, точно Полкан в будке. Только у наших Полканов будки попрочнее.

— Богатые от этой нищеты прячутся в своих конгломератах. Внутри столицы строят свои поселки охраняемые, виллиджи. У каждой такой «деревни» свой статус престижности. Огораживаются заборами, вооруженная охрана, там и живут, и работают, иногда из одной деревни в другую ездят. Все чинно. Ни нищеты, ни вони...

— Ладно, Олег Степанович, у нас в Барвихе заборы тоже не низкие. И на Ленинских горах.

Сидевший на переднем сиденье и дотоле молчавший советник посольства Кураев обернулся. «Вот теперь ясно, кто здесь представитель конкурирующей службы, — по­думал Красин. — Донесет. Интересно, как сформулирует? Где-то я его видел. Это же выражение ужаса в водянистых глазах...»

Мысль о возможном стукачестве его не пугала. Пробный шар был закинут им специально, в расчете узнать, при ком можно говорить, а при ком нельзя. Да и полномочия на сей раз у него были неограниченные. Советам был нужен здешний диктатор. Поэтому на все, что он, замести­тель министра, скажет или сделает в этой поездке, глаза будут закрыты. Хоть саму первую леди в постель затягивай.

Красин улыбнулся — настолько невероятной показалась мысль. Нет, называть себя святым он бы не стал. Но тонкую грань между допустимо-ненаказуемым и опасным чувствовал подспудно. В Китае, где в 50-е годы он начинал работать, знакомый службист показал ему однажды отчеты, которые китайские девушки писали после каждой встречи с советскими дипломатами и специалистами. «Товарищ Иванов положил мне руку на колено, и я прочувствовала, что мое сердце наполняется горячей любовью к братскому советскому народу. Товарищ Иванов поднял свою руку выше, и чувство признательности Коммунистической партии Советского Союза за помощь, оказанную Коммунистической партии Китая в деле построения социализма, стало еще горячее...»

После подобного чтения желание отвести душу на братских китайских коммунистках как рукой сняло. Даже когда жена не появлялась в Пекине по нескольку месяцев, любая его плотская мысль быстро перебивалась точным представлением о том, что завтра китайский, а потом и советский службисты будут в подробностях читать, на каком именно этапе товарищ Красин заставил боевую китай­скую подругу испытать чувство глубокой признательности братскому советскому народу.

Зато потом в Японии он оторвался. Петька в год его перевода поступал в институт, Алла осаждала его друзей и сослуживцев, лично курируя процедуру прохождения всех этапов внесения родного чада в списки принятых в Институт международных отношений. А он в Саппоро тогда праздновал разговение. За каждым из советских дипломатов был приставлен хвост, но азиатская буквальность спасала и здесь. Хвост неотрывно следовал с девяти утра до шести вечера. Аккуратные японцы считали, что советские дипломаты не станут заниматься шпионской деятельностью в свободное от работы время. И после шести он был абсолютно свободен... И в реканах на Хоккайдо, куда ему постоянно приходилось ездить, улаживая бесконечную напряженность по поводу северных территорий, расслабившись после фуро, он показывал подкладывающей сашими хозяйке мизинец. Сигнал принимался молниеносно, и через несколько минут появлялась миловидная девушка в кимоно. Местные азиатки чем-то даже похожи на тех его японских раскрепостительниц. Интересно, мадам в том же стиле?

* * *

Не успев войти в зал приема, она кожей почувствовала — что-то случится. Она не слышала, как шедшая рядом с ней дочь нудит о своем последнем увлечении, желании дирижировать национальным симфоническим оркестром. Детей своих Ими вроде бы любила, но подспудно никогда не прощала им главного — того, что они не дети Бени.

Перешагнув порог, она почувствовала ВЗГЛЯД. Взгляд на себя со стороны. Тот самый ВЗГЛЯД. Будто Бениньо мог воскреснуть, прийти в президентский дворец и от дальнего столика у окна любоваться тем, как входит она.

Распрямившаяся спина, взмах ресниц, легкая улыбка с дорогим блеском на губах, движение руки вдоль бедра, словно чтобы оправить складку на сверкающем россыпью мелких алмазов платье от Сен-Лорана.

Она видела себя со стороны. Чужими глазами. Взглядом, который поглощал ее.

Медленно поворачиваясь в сторону, откуда мог видеть ее тот, кто мог так ВИДЕТЬ, она почти закрыла глаза. Сейчас она повернется, а на том месте окажется пустота. Дыра. Как в прошлом апреле в венской опере — ей тоже показалось, что она чувствует тот взгляд, она обернулась и увидела лишь пустую ложу. Бени там быть не могло, потому что его не могло быть уже нигде. Но в той ложе не было и никого другого. Пустота.

И сейчас, медленно открывая глаза, она готовила себя к пустоте.

— Ими, наконец! — голос мужа раздался с того самого места, которое она так хотела и так боялась увидеть. Ферди?! Не может быть. Это не может быть взгляд Ферди! Этого только не хватало!

Она открыла глаза и увидела рядом с мужем высокого господина европейской внешности, в легком, отлично сшитом костюме. У незнакомца был тот самый ВЗГЛЯД, которого она жаждала. Сомнений быть не могло.

— Ими! Это мистер Григори Красин, советский депьюти-министер.

— Счастлив познакомиться с самой таинственной и самой прекрасной женщиной мировой политики, — едва уловимый русский акцент в его безупречном английском казался чарующим.

Она стояла рядом, улыбалась и не знала, что сказать. Впервые за долгое время она чувствовала себя толосской провинциалочкой, пришедшей наниматься на работу в магазин господина Доминго, безумно боясь, что ее не пустят и на порог роскошного заведения. Сейчас она боялась, что этот русский не пустит ее на свой порог и, ограничившись протокольной любезностью, отбудет в свое посольство. Ей хотелось, до пересохшего нёба хотелось взять за руку этого советского дипломата и увести, как можно скорее увести с общих глаз.

— Где вы остановились, господин Красин? — спросила она и взяла протянутый бокал, спеша скрыть сухость губ за глотком. Слова не слушались.

— В нашем посольстве в Дас Маринес, мадам.

— Совершенно неразумно. Такой высокий гость должен жить во дворце. Тем более что нам с Фердинандом необходимо многое с вами обсудить, правда, Ферди? — выговорила она, опираясь на руку мужа как на спасательный круг.

Супруг взирал с изумлением. Черт поймешь этих женщин, его жену тем более! Никогда не знаешь, что у нее на уме. Он по-прежнему боялся, что Ими выкинет одну из штучек, на какие способна. Но вместо тигрицы перед ним был робкий ягненок. Какая-то новая игра в кротость. Неужели угроза о расследовании ЦРУ и уверения в необходимости советского противовеса показались ей столь значительными?

— Да-да, конечно. Завтра с утра мы могли бы продолжить наши переговоры. И пострелять в тире. Дорогая, Григори тоже отличный стрелок, чемпион Москвы.

— Это в далеком прошлом, — ответило ее наваждение и снова улыбнулось.

— Хе-хе, признаться, национальное первенство по стрельбе, которое я выиграл, состоялось тоже еще до войны. Но рука настоящего стрелка не дрожит, сколько бы лет ни минуло, — хвастал муж.

«Зато дрожит что-то другое», — подумала она, соображая, куда бы отправить мужа, чтобы остаться с русским наедине.

— Я обещал Григори, что мы с тобой споем дуэтом, — пыхтел муж.

— Наслышан о вашем великолепном сопрано, — чуть поклонился русский.

— Мы так давно с тобой не пели, Ферди, даже и не знаю, сложится ли дуэт. А вы не поете, Григори?

— О, пением это вряд ли назовешь. Но, признаться, нас неплохо готовили к дипломатической службе. Музыка и танцы входили в число обязательных дисциплин.

— Я с удовольствием спою с вами. Когда-то давно я знала русский романс. «Одьнёзвучино звьенит колёколичик». Ферди, Бенджи хотел с тобой поговорить! — она чуть заметно придавила руку мужа. — Это важно! Господин Красин извинит тебя. Мой брат Бенджамин занимается электротехническим развитием страны, у него срочное дело к президенту.

Бенджи давно уже стоял в малой гостиной в изрядном подпитии, и она знала, если Ферди попадет к нему в руки, то вырвется не скоро. Что и требовалось.

— А мы с Григори займемся музыкой.

Она еще раз сжала локоть мужа, который расшифровал сигнал, как хотелось ему: иди, без тебя я быстрее все улажу.

Пение не получилось. Не потому, что не звучало — напротив, оказалось, их голоса вполне неплохо звучат вместе, а потому, что ей хотелось как можно скорее остаться с ним наедине. Пока пели романс и он подпевал и тихим шепотом подсказывал ей забытые трудные русские слова, это ощущение только усилилось. Распорядившись заканчивать прием и провожать гостей, Мельда увела гостя в угол гостиной.

— Странное имя — Григори. Похоже на Джордж, Георг.

— Георг по-русски скорее Георгий. Такое имя в нашем языке тоже есть. Оно схоже с моим, но все-таки иное.

— Трудное имя. А как вас мама в детстве звала?

— Мама? — казалось, русский чуть растерялся. Роскошная диктаторша, сияющая бриллиантами на платье и жемчугом на шее, спрашивает, как его в детстве звала мама. — Мама звала меня Гришкой. Гриша.

— Gr'isha. Тоже сложно. Может, просто Григ. А я Ими. Идет?

— Идет, — сказал он тем мягким, домашним голосом, каким говорил о своей маме. И тут же снова с металлическими нотками: — Позвольте вам представить моих коллег. Посол Советского Союза господин Федорчевский.

Во всех залах уже не осталось гостей, и только сопровождавшие Красина дипломаты жались в углу, не зная, что им делать без приказа начальства.

— Советник посольства господин Кураев. — Как он был непохож на сопровождавшую его серость!

— Ваши коллеги могут спокойно вернуться домой. С этой минуты всю заботу о вас мы с мужем берем на себя.

Откровеннее было бы только сказать: «Пошли вон!»

* * *

Он тронул кулон на ее груди.

— Какая необычная подвеска. Неужели это природная жемчужина?

— Очень старая. Жемчуг обычно не переживает столетия, умирает. А эта живет уже много веков. Легенда гласит, что эту жемчужину вождь острова Мактан Лапу-Лапу подарил дочери вождя соседнего острова Себу. Но тут некстати приплыл Магеллан, в которого девушка влюбилась. И отдала жемчужину чужестранцу. Взбешенный Лапу-Лапу Магеллана убил. Девушка умерла от горя. А жемчужина передавалась на Себу из рода в род.

— Красивая легенда. Но у Пигафетты нет ни малейшего намека на дочь вождя и любовный треугольник.

— И кто такой этот ваш Пигафетта?

— Он один из восемнадцати моряков, которые в 1522 го­ду вернулись в Испанию после кругосветного плавания Магеллана. Правда, уже без него самого.

— Испанец?

— Итальянец. Вольнонаемный. По его запискам и стало известно все, что произошло в двухгодичном плавании. И Пигафетта описывает лишь конфликт двух вождей племен, в который некстати вмешался Магеллан. За что и поплатился.

— И ты хочешь, чтобы европеец, чувствовавший себя на этой земле завоевателем, своей рукой написал, что его адмирал пал, отстаивая не владычество испанской короны, а всего лишь любовь туземки! Умолчал этот ваш Пигафетта. Под страхом смерти не признался бы в подобном. Счел бы грехом. Но скажи, есть ли нечто великое в этом мире, что совершается не ради женщины, а?

Он вглядывался в тьму кулона.

— Думаешь, эта жемчужина прожила более четырехсот пятидесяти лет?

— Может, это всего лишь легенда. Но это необычная жемчужина. Не только величиной. Я чувствую в ней странную силу. Когда надеваю ее, в моей жизни случаются удивительные события. Как сегодня, когда я встретила тебя.

Блеск в ее глазах стал таинственным.

— Бахаа на! Будь что будет.

Она приподнялась на локтях и заглянула в лицо Григори. Красив. Как красив!

— В моей стране меня зовут «железной бабочкой» и не замечают, что бабочка проржавела. Я не могу без тебя. Начни я сейчас задумываться, как совместить твой закрытый режим и мое чувство, я сойду с ума, Григ. Но я что-нибудь придумаю! Ты же ездишь по миру. Слава Господу, это твоя работа. Я буду прилетать туда, где будешь ты.

— Отследят.

— Нет таких следящих, которых нельзя было бы перекупить. Я приеду к тебе в Москву. Я никогда не видела настоящую зиму. Несколько раз в Вашингтоне и в Токио я видела снег, и все. А у вас, говорят, роскошные меха...

— Ты не чувствуешь разницы. Здесь ты хозяйка. Но там хозяин не я. В Москве ты будешь слишком высокой гостьей. У нас иное государство. Если все, что произошло, станет известно в Москве, я скорее всего лишусь должности. И еще много чего лишусь. Тебе этого не понять. Меня выгонят из партии, и я умру нищим стариком.

— Умереть нищим я тебе не дам. Ты даже не знаешь, насколько я не дам тебе умереть нищим! Ты даже себе представить не можешь! Я подарю тебе самолет. Он будет ждать тебя где-нибудь поблизости в Европе. Стоит тебе только оказаться вне твоей страны, он будет привозить тебя ко мне...

— Ты фантазерка. Даже не думал, что ты такая фантазерка.

— Как смешно. Дожить до пятидесяти четырех лет (она впервые не задумываясь назвала свой возраст), чтобы испытать такое... Нет, не думай, у меня было много мужчин. Даже слишком много... Но... В юности я любила одного. Я словно дошла с ним до какой-то черты и остановилась. И всю жизнь простояла на этой черте, ожидая, кто же сможет повести меня дальше. И никто не мог. Ни с кем ничего подобного я не ощущала... И только сегодня... Ничего, что я тебе это говорю?

Вытирая ее слезу, он думал о странности жизни. Скажи ему кто-то утром, что ночью в самой роскошной постели самого роскошного дворца он будет вытирать слезы женщине, которую официальная советская пропаганда не представляет иначе как азиатскую диктаторшу, наживающуюся на несчастьях своего народа, он бы решил, что все во­круг сошли с ума.

— Почему ты отворачиваешься? Я ужасна?!

— Ты ослепительна. Но... Я не могу смотреть на свечи. Прости.

— Я задую свечи!

Босая, она выскочила из постели, даже не подумав позвать прислугу, как сделала бы еще сегодня утром. Быстро, быстро, еще быстрее, боясь, что исчезнет волшебное ощущение, она задувала одну за другой большие свечи на бюро и туалетном столике, и длинной старинной тушительницей дотягивалась до свечей в подвесном канделябре.

— Я родился во время лесного пожара. Маму вывозили на самолете, в небе она начала рожать и между схватками в иллюминаторах видела горящий лес. Может, поэтому я не могу спокойно смотреть на огонь...

Он вытирал слезы плачущей женщине и не хотел думать о ней как о диктаторше. Словно чувствовал всю степень ее несчастья, в котором она никогда ни за что не признается и себе самой. И, успокаивая, качал ее, прижав к груди, как маленького плачущего ребенка с большой черной жемчужиной вместо погремушки.